• Приглашаем посетить наш сайт
    Дельвиг (delvig.lit-info.ru)
  • Послесловие к переписке Иванова В. И. с Зиновьевой-Аннибал Л. Д

    ПОСЛЕСЛОВИЕ 

    ИЗ ДНЕВНИКА Л. Д. ШВАРСАЛОН

    Флоренция. Сентябрь 1894 г.

    <...> Мое здоровье было страшно подорвано. Я лежала неделями без сил. Весною я решила к зиме уехать за границу, чтобы без новых преследований и в лучшем климате продолжать свои занятия пением. И вот теперь вы в Pesaro, с Анютою и Дунею1, а я на месяц во Флоренции, куда я поехала вслед за своей учительницей, чтобы и во время ее отдыха не терять даром времени. В Pesaro я провела вместе с вами 4 недели и за это время отдохнула душою. Там было так тихо, так уютно. Занятия шли отлично, и я рассчитывала, что, проучившись хорошо зиму, весною я уже могу дебютировать в Италии. Мой голос развился, вечно сдерживаемое, подавленное пламя души моей теперь может красиво и побеждающе выливаться в чудных звуках. Впереди быстрое достижение блестящей цели. Цели, которая даст новые, сильные и красивые ощущения, которая удовлетворит самолюбие, даст развиться новым сторонам в моем существе, и мне казалось в Pesaro, что я еще могу быть счастливой, и я, не смея почти верить этой возможности, слабо и трепетно улыбалась вновь зарождающимся мыслям о счастии.

    Дети мои, я во Флоренции, в той Флоренции, в которой провела 4 года тому назад зиму2. Всё здесь говорит о прошлом. Я живу в уютной маленькой комнатке. Рядом со мною неразлучный друг рояль, над ним другой друг: коллизей <так!> (о нем расскажу когда-нибудь)3. Красота, искусство, спокойствие души в настоящем; слава, быть может, жизнь и опять-таки красота и искусство в близком будущем. Чего мне надо еще? Я провела бессонную ночь. Теперь 6 часов утра, я села писать, потому что мне стало больно почти по-прежнему. Чего мне надо? Чего мне надо? Любви, ласки. Мне надо человека сильного, прекрасного душою, умного, доброго; мне надо, чтобы он любил меня, чтобы я могла быть ему первою и единственною, и тогда я желала бы только хоть изредка в тяжелую минуту прийти к нему и положить голову на его плечо, прижаться к нему и спрятаться от жизни и... отдохнуть тихо, молча и с любовью. Безумная, ненасытная душа человеческая. Не надо мне славы, не надо свободы. Любви хочу я, любви. Что делать мне с собою? В течение дня я работаю, воля моя крепка и разум силен. Но вечером, но ночью... Пусто, холодно на душе, и душит, и давит меня непрожитая весна моей жизни, весна, которая только чуть, чуть, в ранней молодости погрезилась мне и уже в своих неясных грезах так сильно говорила о солнце, о лесе, о счастии, о надеждах, о слезах восторга, о любви, о лете пламенном и чудном. Затем началась жизнь вся в труде, в вечных гражданских скорбях, освещенная не пламенном <так!> солнцем любви, а лишь мягким отблеском его: дружбою и уважением. На сердце было лишь тепло, а я знала, что может быть упоительно жарко. Я знала, но знание это притаилось, т. к. дружба, вера, благодарность и уважение заменяло так многое. К тому же сознание, что я любима, доставляло радость... и я считала себя счастливою!

    Но вот всё рухнуло. Рухнуло уважение и вера, сознание его любви превратилось в насмешливый мираж, и вдруг опять в душе заговорила весна. Заговорила весна... но... теперь уже осень. Кто думает осенью о весне. Еще до весны зима. А зима человеческой жизни означает смерть. Зачем, зачем не была я молода весною, зачем не была счастлива летом. Зачем захотела я солнца в сентябре, солнца жаркого, сильного, воскрешающего. В душе моей притаилась непережитая жизнь. Я знаю, что она, эта жизнь, давит и гнетет меня. Слишком сильно живет во мне сознание счастия, т. е. возможности счастия на земле, ослепительного, прекрасного счастия. Откуда это сознание? Откуда эта жажда, если счастие миф? О, к чему тогда эта напрасная мечта? К чему это страдание. О нет, о, нет, счастие есть. Я верю, я знаю. Я вижу это в блеске звезд, в сиянии луны ночью, в ослепительном свете солнца днем, в красоте природы, в упоительных звуках музыки, в великих творениях руки и ума человеческого. Есть красота, есть счастие, есть любовь. Иначе не пела бы мне вся природа и всё искусство одну и ту же назойливую, но прекрасную песнь. И в душе я сознаю столько бурных, не прожитых сил для счастия, потому что для счастия нужны силы и счастливым умеет быть лишь сильный. А я сильна! Да, дайте мне счастие, и я покажу, что достойна его. <...>

    26 Сентября 1894 г. Флоренция

    Итак, я иду по via Cavour. Вечер, звездное небо, небо Италии. Длинная вереница фонарей, кончающихся загадочно где-то вдали. Впереди четыре черные фигуры по широким плитам мостовой в глубокой тишине мерно и быстро несут черный гроб на носилках. Шествие освещается фантастическим светом смоляного факела. Ароматический запах его разлит в воздухе, свет то вспыхивает ярко, то, дрожа, замирает и тухнет. Что-то странное, таинственное, и жуткое, и притягивающее направляет мои шаги, и я иду за гробом. Я ничего ясно не думаю, и смерть, и небо одинаково навевает на душу что-то великое и спокойное. Я иду, и желала бы идти без конца всё вперед и вперед под этими вечными звездами за этою вечною смертью. Что я думаю, я ясно не знаю, но грезится мне что-то громадное, неизмеримое и прекрасное. Страшна ли смерть? нет. Умереть, успокоиться, слиться с вечною тишиною и в вечном молчании найти ответ всей загадке жизни. Молчи, мысль, молчи, сердце. Вы просите того, чего жизнь не может дать. Всё существо мое просит любви. Весь мир для меня говорит о любви. Солнце горячее, ласкающее в прозрачном воздухе юга, и эта ночь, и эти звуки песни, которыми я со страстью прославляю красоту, счастие, любовь, и вся душа, и каждый фибр существа моего говорит, просит, молит о любви. Но для меня любви нет. О смерть, ты не страшна. О смерть, приди, приди. Дорогая, желанная, сжалься надо мною. Надломи во мне одним ударом последние слабые корешки надежды, которые еще связывают меня с жизнью. О смерть, приди. Дай покой. Убей эти мучения. О смерть, приди. Я не могу писать, я хочу рыдать, но слез нет. Я одна. Боже, я одна. Я хочу человека, которому я была бы дорога. Я хочу сказать ему. Оживи меня, дай силы, а я дам веры, веры в жизнь, в добро, в красоту, в идеал. В мой прекрасный, поэтический и неосуществимый идеал. Но я одна. О любовь, разве люди понимают тебя, разве ты та, которых <так!> люди называют твоим чудным именем. Разве для любви нужны рамки, разве любовь не выше, не сильнее, не прекраснее! Любовь, любовь, amore, как прекрасно это слово, произнесенное мягко , на этом дивном языке поэзии и красоты. Две души, понимающие друг друга и сливающиеся, несмотря на расстояния, на препятствия жизненных коллизий. Пусть жизнь притесняет и мучает, пусть холодно и серо вокруг, в душе горит яркий свет, свет любви, свет сознания, что ты не одинок, что есть еще такое же человеческое существо, которому ты дороже всех. И вот я иду за гробом не одна, я иду с ним, мы идем за руку, мы чувствуем, мы мыслим. Умом и сердцем мы охватываем весь мир, и власть наша безбрежна, как звездное небо над нами, и жизнь прекрасна, и смерть не страшна. Мы не зовем ее, но мы не противимся. Мы жили, мы были счастливы, дадим место другим. Но счастие возможно только вдвоем. Тот, кому я дороже всего, тот должен и мне быть первым. А затем всё остальное нам принадлежит.

    Ничего не выходит из того, что я пишу. Я ничего не могу передать. Душа полна, тоска мучает. Я пришла домой в свою комнатку, я не знаю, что мне делать. Петь нельзя, спать я не могу. Я хожу взад и вперед, и всё в одном и том же узком пространстве. Я точно лев в железной клетке. Тоскую и бьюсь о стенку , и припоминается что-то смутное, далекое, точно грезы, точно сон. Вырваться хочется. Воли, ласки, счастия хочется. Но нет, жизнь говорит: нет. <...>

    18/6 Окт<ября> <18>94 г.

    День моего рождения. Опять пишу. Хочу, чтобы стало яснее на душе, и ничего не понимаю. Флоренция принесла мне столько нового, и столько прекрасного, и столько странного. Я не знала, что в моей душе столько туго натянутых, тонких и чутких струн. Но эти струны отзываются страстью на всё, и в конце концов я не понимаю, кто я и что я?

    То я бессердечная, эгоистическая, гениальная кокетка, наслаждающаяся властию своею над человеком, улыбающаяся от счастия при мысли, что она владеет человеком, перед которым преклоняются люди, подобные Гр<евсу>4. Да, я горжусь и упиваюсь своею властью. Когда я улыбаюсь, он весь проникается радостью, когда я грущу, он впадает в меланхолию. Он льстит мне тою самою высшею, самою сладкою лестью, лестью любви, которая сама в себя верит. Нет мысли, нет чувства во мне, которой он не мечтал бы постигнуть и разделить. Душа его -- моя. И что же, любовь моя, не расцветше <так!>, завяла. Быть может, я не способна любить, быть может, я способна лишь властвовать. И ужас берет меня при более глубоком взгляде в свою душу. Какое странное сочетание холодного ума и горячего чувства. Я чувствую, что могу действовать как безнравственная эгоистка и как святая, отдающая с упоением всё из любви к ближнему. То я жажду себялюбивого счастия и для него согласна попрать ногами живые страдающие преграды, то я сознаю себя такой высокой, такой доброй, такой самоотверженной, что является жажда жертвы. В душе и ад и рай, и мрак и свет, и красота и грех, и святость и падение. Что это за загадка, человек. Прекрасная, никогда не разгаданная загадка? О жизнь, как ты прекрасна в своей сложности, в своих противоречиях, во всей необозримой широте своей. О жизнь, почему ты не вечна? Но нет, ты не должна быть вечною. Смерть -- это венец жизни. Не будь ее, вся красота померкла бы. Ходить под вечно нависшим мечем уничтожения, распадения в прах и смело, дерзко вдыхать и впитывать свободную красоту жизни -- какое божественное наслаждение для того, у кого душа смела. Я смела, не в этом ли разгадка? Я страдала. О как страдала. И что же, я вынесла лишь презрение к этим страданиям. Разве не презираешь то, что победил. Сколько раз была я на шаг от самоубийства, однако я победила, и я живу, и нет того положения, того человека, той коллизии жизненной, которая могла бы напугать меня. Я свободна и смела. Да, я Бог, потому что я не боюсь ни жизни, ни смерти. И о, как я люблю людей и как я желала всем вдохнуть смелости и презрения, и тогда жизнь засияла бы иначе.

    Я люблю его, положим, что я люблю его. Мы пара. Он понимает меня, я его. Говорить с ним наслаждение. Идти с ним под руку, вдвоем в тиши ночи по освещенной задумчивой луною лунгарно <так!>5, -- что может быть поэтичнее, теплее, лучше этого. Мы чувствуем мысли друг друга, и когда мы молчим, мы так же счастливы вне времени и пространства, как когда говорим, и я думаю: отдадимся каждый своим горячим мечтам, мечтам о славе, высшей славы, славы в творениях наших <так!>. Будем работать врозь свободно, без всякой ревности в разных углах мира, куда увлечет нас судьба на наших столь разных с виду и столь близких в сущности путях. Сколько сил душевных будет нами потрачено на работу, сколько наслаждений высших, тонких даст нам успех. Но когда усталые и одинокие среди друзей и успеха сердца наши повлечет друг к другу, мы, свободные и смелые, соединимся и разделим свой отдых вдвоем. О, какое наслаждение. Вокруг нас должна быть красота и уединение. У нас есть так много о чем переговорить и передумать. Ведь по бесконечной близости, полной, жгучей, прекрасной близости мы одни во всем мире. И мы отдаемся этой близости, и мы счастливы, как Боги, и в этом упоительном счастии мы черпаем новые силы для жизни, которая скоро вновь понесет нас дальше и выше, всё прекраснее и лучезарнее.

    Труд, свобода и любовь. 

    Спустись на землю, друг мой, спустись на ту землю, которая не земля твоего воображения, а земля действительности с ее узкими рамками, с ее мелким страхом перед страданиями, с ее плоскими стремлениями к покою.

    Страдания, где Ваш ужас? я не боюсь Вас.

    Покой, где твоя прелесть? Я ненавижу тебя.

    7 Окт<ября> <18>94 г. 7 час. утра.

    Какой странный день вчера. Я хочу его описать. Утром я бичевала себя и преклонялась перед собою. Днем я привела его к себе, и он читал предыдущие страницы. Потом я дала ему прочитать те страстные, красивые строки, которыми я весною описывала свою первую и последнюю любовь. Кто знает, впрочем, последняя ли, и кто знает, была ли это любовь? Но, во всяком случае, это было нечто такое цельное, полное, сильное, что я сама была поражена красотою этого чувства. Когда он прочел, я вырвала исписанный лист из альбома и просила его уничтожить его. Я не хотела более страдать от этой безответной страсти, и мне мистически казалось, что если он спас меня в Риме, он может заворожить и это чувство, кот<орое> так хорошо затихло в душе моей. Но он горд и он отказался. Тогда я при нем разорвала лист на мелкие клочки. Он ушел, а клочки бумаги остались стиснутыми в моих пальцах. Я взглянула на них. Ведь в этих клочках изорванной бумаге <так!> когда-то, и так еще недавно, билась и клокотала жизнь. Когда я писала те слова, писала не рука моя, а всё существо мое, вся душа, всё, что жило во мне так мучительно сильно, что жгло и истязало, и вместе с тем судорожно цепляло меня к жизни. И я разорвала это! Неужели сердце мое не обливается кровью, ведь я ранила его, больно ранила. Да, оно обливалось кровью!

    Я разложила клочки по столу и часа два старательно складывала их. Сложив, я списала те слова, которые когда-то огнем горели в душе. Теперь я смотрела на них глазами художника, я перечитывала их и говорила себе: как цельно, как красиво! О эти глаза художника. Здесь я перейду к вечеру.

    Мы читали роман. Сцены были хороши, я это чувствовала, и он тоже. Мы вышли под и руки <так!> и пошли по via Cavour. В воздухе было сыро, тучи бродили по небу. Недавно лил дождь. Вечер был тихий и теплый. Природа отдыхала после грозы. Мы шли, и что-то грустное легло на наши души. Мы долго молчали. Потом он стал говорить обо мне. Он говорил, точно читал мои собственные мысли, мысли, которых я так боюсь. Он говорил, что я не любила, не люблю и, вероятно, никогда не сумею полюбить. Художники не любят, а <у> меня художественная натура.

    О как я ненавижу и люблю это слово. Сколько мучений принесло оно мне. Неужели я не умею любить? Но тогда лучше камень на шею и в воду. Он говорил, что я жажду, чтобы меня любили, но сама любить сумею только из благодарности. О это скучное, мелкое, слабое, презренное чувство. Неправда, я хочу любить сильно, могуче, но я не хочу любить одна, точно так же, как не хочу любить из жалости или благодарности. Он говорил еще, что я костер, а она луна, и что он видит свет обоих. Но я не хочу быть костром, я хочу быть солнцем, чтобы потушить луну и затмить луну, и еще чтобы самой сиять и гореть жарким, живительным светом. Неужели я до конца буду спрашивать у жизни: и это всё, и это всё? где же сон мой? где мечта? Неужели я горяча с виду, а в глубине я лишь психолог собственной души и "художник" портит и раздвояет "человека". Эта мысль отравляет мне жизнь, а он точно намагнетизировал меня ею. Итак, да: это проявилось с первого увлечения моего Ахметовым6, да, я любила его до тех пор, пока не взглянула в его душу, казавшейся <так!> мне таинственной, до тех пор, пока он не отдал мне эту душу. С того момента, как я победила, я уже охладела к побежденному. И теперь повторилось бы то же, и я уже вновь жажду любви. Но я умею любить только пока надо бороться, лишь только борьба кончена и победа моя, мне уже не интересно. И так я прохожу жизнь, и всё ищу человека, над душой которого стоило бы задуматься, с кем стоило бы помериться силами, но к чему эти поиски, если результаты их известны вперед, они всегда сводятся к холоду и смерти. Но разве это качество моего существа касается только любви? Нет, оно идет дальше и распространяется на все жизненные отношения. Дружба точно так же отравляется, как и любовь. Чем больше дает мне друг, чем более я уверена в его преданности, тем менее я ценю его, или, вернее, тем менее ценит его мое сердце, хотя ум постоянно старательно развивает мне тысячу разумнов <так!> доводов против этого охлаждения. Благодарность, преданность. Но Боже, кажется, для меня это лишь звучные, красивые слова, но они лишь скользят по моей душе.

    нам было слишком грустно, и мы пошли, и мы говорили о своей дружбы <так!>. Он сказал: "У Греков был обычай при закладке здания прекрасного зарывать под фундамент что-нибудь драгоценное, иногда даже человеческую жертву. Заложим и мы под фундамент нашей дружбы нечто драгоценность <так!>. Я чувствую к Вам больше дружбы, я определю это слово нежностью, т. к. это не любовь!" Я сказала, что тоже могу дать больше дружбы, и мы снова грустно улыбнулись, взглянув в глаза друг друга. Месяц светил так тускло, листья с деревьев на площади мялись беспомощно под ногами на сырых камнях. Во всем воздухе, казалось, была разлита меланхолия, тихая, немножко нежная, но какая-то беспомощная и безнадежная.

    Такая же меланхолия наполняла и нас. Мы вновь подошли к моей двери. Ключ вновь заупрямился, но мы не торопились, мы ничего не говорили, но оба знали, что обоим как-то невольно хотелось продлить еще одно и еще одно мгновение этой меланхолической ночной прогулки. Я пришла к себе и села. Я села на пол у своей кровати. Сердце во мне щемило, но не так, как бывало, со страстью и с болью почти невыносимой. Это тоже было тихое, меланхолическое страдание. Я не знаю, сколько времени я сидела так, и думала, и думала. Я думала о том, как грустно быть "художественной" натурой, как грустно встретиться с другой "художественной" натурой и засветиться для него костром, который не мешает ему видеть луну. Да полно, так ли всё это? Когда я легла спать, я не посмотрела на часы. Мы с ним бродили вне времени и пространства в этот вечер, и я хотела провести так же и это <так!> ночь. Я спала мало. Утром встала в 6 часов. Голова свежа. Утро без яркого солнца, но и без дождя. В саду под окном так тихо. Рядом соседка наигрывает на мандолине, и вчера, когда мы шли с ним, играла мандолина так грустно и поэтично!

    Но сегодня мне весело, и я всё шепчу: полно, так ли это? Я села причесывать волосы и, встречая свой взгляд в моем маленьком зеркале, я вижу, что он веселый; я улыбаюсь, и мне такою странною кажется эта улыбка, что я громко смеюсь. Да, мне весело! и я надеюсь на жизнь!

    8 Окт<ября 1894>

    Утро было такое грустное. Что за перемены неожиданные, нелогичные. Я читала "Triomfo della Morte"7<так!> к красоте и гармонии. Чем я виновата, что и во мне вселилась <так!> частица Божества и влечет меня ввысь? Зачем эта нелогичность в создании мира. Безобразие, жестокость, мелочность, плоскость вокруг, и ясное сознание и страстная жажда высокого, цельного, полного, прекрасного в душе? В этом самый мрачный трагизм жизни. Борьба духа и тела. Неестественная, изнурительная борьба. Дух видит всю уродливость, грязь, слабость, жалкую беспомощность тела, и страдает, и рвется, но куда ему уйти, когда он таинственно и неразрывно связан с этим телом, когда это тело -- жизнь его и вместе с тем и смерть его. И в этом всё зло.

    Есть организации особенно тонкие, у которых дух точно свободнее отделяется от тела, и такие организации страдают вдвойне. Дух человеческий стремиться <так!> к красоте и гармонии. Но ее нет. Дух мог бы помириться с телом, лишь если тело изменилось бы. Если бы не было в нем ничего уродливого, болезненного, страдающего, грязного. Если бы тело сияло красотою Олимпа, и если бы можно было людям не сходить никогда с высот Олимпа на плоскую грязную землю. [Мне было так больно от дисгармонии.]

    Я читала. За моим роялем сидела соседка. Она разучивала аккомпанимент <так!> "Аиды"8. Какая насмешка! Чудные, страстные звуки, в которых выливалось цельное, могучее чувство прекрасной, величественной, разгневанной женщины, и эта жалкая фигура с желтым худым лицем, с сухою желтою шеей, темная, бессильная, согбенная под тяжестью физических некрасивых недомоганий. Меня резал по сердцу этот контраст.

    Вчера она показывала мне снимки со статуй Римских и говорила: "Я хочу обвесить ими всю свою комнату, чтобы глаза мои всегда видели красоту". Какая насмешка: эта жалкая, слабая, одинокая девушка и красота! Я бросила книгу. Слезы душили меня. Я думала о том, что я тоже одинока, потому что никакая дружба не заменит любовь. Я хочу быть первой, но я не умею даже сделать никого первым для себя. Я вышла на улицу и тихими шагами, разбитая, с мрачною душою и опущенной головой пошла вдоль Piazza на урок.

    громадную крысу, которая извивалась уродливо в предсмертных судорогах, а человек еще добивал ее ударами своих ног. Меня всю трясло. Отвращение, ужас, жалость, но главное -- отвращение, наполняли меня.

    Умирающее уродливое животное, и это -- убивающее его со скотским наслаждением, грубо и брутально второе животное -- человек, и эта группа людей, с интересом остановившая<ся> вокруг, чтобы смотреть на безобразное зрелище. Я загнула в подъезд, и мне стало легче, когда я на лестнице несколько раз громко простонала[I].

    К чему это всё, к чему? Неужели больше ничего в жизни нет, кроме брутальной действительности и мучительных порываний высвободиться от нее?

    9 Окт<ября 1894>

    Копия с письма

    разве я знаю. Отчего создала меня судьба такою, а не иною? Отчего мне надо счастия такого, какого нет? но которое мне грезится до галлюцинаций? Отчего жизнь плоска, пошла, вульгарна, жестока? Отчего всё не красота и гармония? Простите, простите, но отчего я рыдаю безутешно, безумно, отчего я падаю на пол от этих рыданий и корчусь, как раненная? Отчего весь мир тёмен и солнце померкло? Отчего я вспоминаю свою дорогую, ненаглядную и святую сестру Ольгу[II], вспоминаю с завистью и громко зову ее, мою Олю[III], которая прожила 7 счастливых, упоительно счастливых годов, умерла молодою[IV] -- безболезненною, красивою смертию, как бы пораженная стрелою завистливого Бога. Отчего же я живу? я несчастная, ищущая того, чего нет?

    Я провела утро в галлереях <так!> и церквах. Я впитывала красоту и поэзию, и мое сердце сжималось от полноты и силы ощущений[V]. Это жизнь, изображенная гениальными художниками, это не та жизнь, которою живем мы, несчастные, больные, мелкие людишки, и идеал жизни цельной, полной, поэтической, такой, какою она грезится в неясных грезах в весну дней человеческих, встает в моей душе. Потом я за обедом говорила об Оле, потом я вернулась домой со своим другом[VI]

    . Я шла в тумане. Душа рвалась ввысь куда-то, где бесконечно хорошо, величественно, гармонично. Когда я осталась[VII] одна в своей красивой комнатке, рыдания вырвались наружу сами собою. Тысячу, тысячу раз умереть, чем жить в этом разладе между действительностью и фантазией. Но мои фантазии так ослепительно прекрасны. Вы скажете: она больна. Пусть, но разве здоровые так хороши и счастливы. Разве обыденная жизнь не пошла, не грязна, не вульгарна, не скучна?

    Пусть! я люблю свои грезы. Я бросилась к роялю и принялась петь. Я пела, рыдая. Что за странное пение![VIII]

    Голос дрожит, но в его звуках вырывается наружу тоска, и sehnsucht <так!>9

    В этих звуках я выливаю наружу все бурные порывы к лучшему, к высшему, гармоничному, совершенному:

    "Connais-tu le pays où fleurit l'oranger... c'est là que je voudrais vivre, aimer et mourir, c'est là, oui c'est là"10, и представляется мне край, где всё прекрасно, где любовь, цельная и гармоничная, царит надо всем, где поступки людей величественны, где чувства и мысли сильны и цельны. Где человеческая душа не изнывает и не страдает в тоске и одиночестве. О красота, красота, как ты хороша и как ты опасна для человека, который тебя понимает и к тебе рвется. Простите. В общем всё отлично[IX]. Разучиваю дуэт из "Аиды", чувствую, что талант развивается вместе с голосом. Кроме того, принялась писать свой роман.

    Остаюсь сердечно пред<анным> Вам другом

    Л. Ш.11

    <ября> <18>94 г.

    Что произошло за эти дни во внешнем мире, касающемся меня? Ничего, ровно ничего. Что во мне? О, так много, что я окончательно потеряла способность спать. Это и прекрасно и мучительно. Я опишу один день. В общем, рамка этого дня подходит и ко всем остальным дням этого месяца во Флоренции. Мой день начинается с той минуты, как я рано утром около 6 часов открою глаза. Я тотчас поворачиваю их к полосе света, падающей из полуоткрытого окна. Уловив свою полосу, я начинаю думать. О чем я думаю, разве я могу сказать? Разве я сама знаю? Во мне проснулась тысяча жизней и я горю в каком-то вечном огне, переходя от восторженного блаженства к беспросветному отчаянию, и всё это без всякого внешнего давления. Боже, что сталось с моею душою? Я впервые встретила человека, который или так же божественно здоров, или так же болен, как и я, и мы пьяны без вина. Пьяны жизнею <так!>, ее внутреннею глубиною и полнотою. Я лежу и думаю. Действительность перепутывается с грезами, и это единственная разница между утром и ночью, так к<ак> и ночь моя вся полна мыслями и образами, но там фантазия, и какая прекрасная, жгучая фантазия. Итак, я не знаю, когда перехожу мыслью от себя или его к своему роману, вернее, к романам, потому что голова полна планов. Я сознаю в себе океаны сил, бездны талантов. Но всё это глубоко во мне. Выйдет ли что-либо наружу? Выльется ли когда-либо с пера моего то, что бурлит и клокочет в душе моей, все тысячи, тысячи жизней, которыми я живу, которыми я задыхаюсь. Я проснулась.

    Я -- Вера. Вера моего романа, о которой он читает мне по вечерам и которую он любит. Но та Вера была девочка, в ней еле заметно зачинались задатки той бесконечной разносторонней жизни, которою живет Вера теперь. Не было 8 лет жизни! Не было прошлого, прошлого, составленного из узкого прозябания и удушения в себе всякой более широкой, смелой мысли, выходящей из рамки прямолинейных, фанатичных социальных убеждений, нивилировки <так!>, задавленности свободной, сильной и полной в самой себе личности. Не было этой верной супружеской любви, тепленькой, пошлой, поддерживаемой моим разумом из сознания холодного и мертвого принципа. Были только минуты, часы, когда я просыпалась и, вся дрожа, прислушивалась к странному, но могучему голосу, кричавшему во мне: "и это всё, и это всё? Нет, нет, встань, проснись. Смотри, жизнь прекрасна! жизнь свободна! жизнь полна! жизнь не об одной грани! Твоя жизнь мелка, твои мечты прекрасны, но они должны разорвать тысячу оков, чтобы стать "идеалами". Твои чувства мелки, скучны, неполны. Часы, дни, года уходят, а ты не жила и не любила!" Испуганно глушила я в себе этот голос, и вот сама судьба разбудила меня. Сами Боги занялись мною. Я проснулась: прошлое -- сон. Настоящее принадлежит мне, и я счастлива. А будущее? О будущее! Suave eb(b)rezza!12 Опьяняющие, широкие горизонты красоты, славы, жизни полной, жгучей: я задыхаюсь при мысли о нем, об этом лучезарном будущем.

    О, пышный расцвет лета моей жизни... Я встаю и охлаждаю свои нервы холодною ванною. Затем черновая работа: разучиваю, повторяю. Приходит соседка и акомпанирует <так!>. В 10 ч. я на уроке. Пою массу: две роли маленькие, хотя характерные, кончила. Пою Кармен, демоническую Кармен, голос воли Шопенгайора <так!>, свободной, властной воли любви к жизни, к природному счастию, любви к жизни, простирающейся выше страха смерти. И поет во мне вся тысяча жизней моих. Коллосальная <так!> и очень трудная партия, тем лучше: sempre avanti!13 14. Затем пою дуэт Амнерис и Аиды. Чудный дуэт, который бросает меня в озноб. Амнерис -- гордая, страстная дочь короля-победителя, Аида -- мягкая, кроткая, пугливая дочь фараона побежденного. Амнерис топчет в пыли соперницу и возносится со страстною ненавистью над нею. Аида валяется в ногах ее и молит о пощаде. И всётаки, и всё-таки... Амнерис в пыли, а Аида на престоле, на престоле любви, т. к. Аиду любит тот, кот<орый> изменил ее сопернице. И я пою и вся дрожу. Прекрасна и сильна моя роль: роль Амнерис, конечно.

    Дальше: иду обедать с И<вановы>ми, после чего дома опять ложусь на постель и думаю, и нет силы во мне, которая в состоянии поднять меня.

    Я не могу писать: лишь только я двинусь, образы и фантазии исчезают. А я вся живу ими.

    Около 31 голос. "Средь шумного бала случайно"15. Он говорит, что этот романс написан для меня. Он говорит, что у меня глаза сфинкса.

    К 7-ми часам почти ежедневно отправляюсь к И<ванов>ым, и мы читаем Пушкина. Он хочет, чтобы я полюбила Пушкина. Раньше я не понимала его, теперь душа моя широко распахнула двери для свободных впечатлений красоты, красоты не условной, не тенденциозной, а величественной и свободной. Разве имеет смысл спор об искусстве как о слуге жизни. Искусство ради искусства? Правда или красота? Какая бессмыслица! Красота прекрасна, а всё прекрасное переходит в жизнь через душу человека, в которое <так!> оно заронит для него самого незаметно, когда и как, смутную грезу о гармонии и величии жизни и страстное стремление к этому величию. В каждом человеке поэт. Каждый человек раздвоен. Когда действует человек простой, занимаясь мелким, пошлым ежедневным трудом, -- замолкает поэт. Когда просыпается властно поэт, -- умирает на время вся мелочность и вульгарность жизни и царствует красота. Человек становится Богом. И отблеск божества надолго в его душе, и часто среди скучного труда, во время низкого наслаждения, вульгарной ссоры, жесткого <так!>, некрасивого поступка, -- человек остановится на мгновение, пронзенный острою стрелою Бога красоты и гармонии. Он вспомнит чтото далекое, но прекрасное, что-то бывшее когда-то дорогим и милым, чтото грезившееся весною. И слезы польются из глаз, и руки беспомощно поникнут, а в душу торжественно и властно ворвется солнце красоты и гармонии, и человек вновь сольется с Божеством.

    Дальше: около 10 иду домой, и меня провожает он, и мы говорим, говорим без конца. Никогда не говорила я так много и так хорошо. Он говорит, что у меня дар слова и что я очень поэтична и чутка ко всему красивому. Странно, я прежде этого не знала, но теперь со мною творится что-то небывалое. Я становлюсь артисткою во всем, и передо мною раскрываются новые горизонты, никогда не виданные: целое море новых, тонких ощущений, колебаний едва уловимых, и это новая жизнь, которая раскрывается передо мною, этот мир в мире до того полон, ослепителен, богат, что чувствую себя побежденною, опьяненною и счастливою, несмотря на всё, malgrê tout16.

    Вчера после обеда мы шли домой. Он хотел проводить меня, и у нас внезапно родилась мысль идти в Cascine17 тишина вокруг. Впереди бесконечно длинная, широкая аллея, таинственно пропадающая в неизвестной дали. Под ногами сухие, опавшие листья заглушали шаги. Изредка светлый просвет, охваченный матовыми лучами солнца. Мы шли одни, под руку, и опять мы "слышали" мысли друг друга. Это так странно, так необычайно, что меня начинает охватывать чувство чего-то мистического. Что говорили мы? Всё, бесконечно много и... ничего. Он сказал: "Как подходит этот меланхоличный пэизаж и этот тихий, немного грустный и всё-таки [мягкий ] и прекрасный день к нашему настроению, когда мы вдвоем; и тем не менее каждый из нас порознь мечтает об ослепительном блеске солнца". Мы дошли до конца парка. Он кончается мысом: с одной стороны Арно и его долина. Вокруг синяя цепь гор, смягченная лиловатою дымкою, и опять ничего яркого, но что-то мягкое, нежное, ласкающее и глубоко и <1 нрзб.> меланхолическое. Мы подошли к памятнику индейского принца18. Бедный принц, точно для того и приехал во Флоренцию, чтобы умереть вдали от своей родины и послужить своим пестрым памятником для украшения Cascine. Бедный принц! Мы сели на каменную скамейку с мозаичным сидением, запрятанную в густой зелени "Божьего" дерева. Мы взглянули вокруг, взглянули в глаза друг другу. Душа моя была счастлива, сердце полно, нет, переполнено даже до [физической] боли. Оно болело от счастия!

    Я ничего не могла бы ясно сказать о том, чем полно было оно. Но в те минуты я впервые поняла, вернее, почувствовала всем существом, что я не одна. О это одиночество. Теперь только поняла я, отчего я страдала. Страдала всегда, всю жизнь. Душа стремилась из одиночества, как из мрачного заточения, и во мне огнем горела жажда любви, т. к. в любви можно всего совершеннее слиться с другою душою. Теперь что <так!> я не могла покориться, не могла перестать жаждать и искать любви. Да, я не была безумна, когда, зажегши свой фонарь с вечно потухающей и вечно вновь возрождающейся надежды <так!> искала "человека"19, человека, созданного для меня вновь, и всё еще молодая, надеющаяся, верующая и жаждущая, бессознательно, но фатально жаждущая, принималась я вновь искать. И что же, нашла ли я? Не знаю. Кажется, да. Никогда еще не понимала себя с такою ясностью, как теперь, и никогда не входила так глубоко в чужую душу. Никогда еще чужая душа не становилась настолько "моею", я чувствую эту душу и ей я отдаю свою. Никогда еще вся жизнь моя не вставала предо мною, как в зеркале, и всё то, что удивляло и пугало меня самою, стало мне ясным и понятным. Я не могла, не хотела покориться одиночеству. Я должна была стать другому первою и единственною, я должна была быть понятой. Чтобы каждая мысль, каждое чувство, которое заставляло других, хотя и близких людей восклицать: "Безумная женщина!", чтобы и эти мысли до конца честно и бесстрашно высказанные, чтобы они были поняты, и не только поняты, а в свое время пережиты другим. О тонкое высшее блаженство не быть одиноким, сознавать, что есть еще человек, человек высшей породы, аристократ ума и чувства, что этот человек принимает тебя такою, какою до сей минуты ты не решилась бы предстать ни перед кем. Не прикрашенною, без героизма, со всею путаницей противоречивой и непонятной, со всем нестройным гулом сомнений и веры, эгоизма и отречения, инстинктами злобы и жестокости, порывами к добру и мягкости, со всею смесью "художника" и "христьянина", быть понятой такою, не только понятой -- найти отклик, сожаление, похвалу, братский упрек. Я была счастлива, и я сказала: "Если бы я могла приказать времени остановиться!"20 Мы сидели долго и говорили мало, но каждое слово, сказанное почти с болью, откликалось на натянутых струнах души, каждое слово содержало в себе в тысячу раз больше, чем выражалось звуком его.

    Мы встали и пошли назад под руку, шаг в шаг, потому что мы не были одиноки. Женщина подошла к нам с цветами. Он дал мне букет любимых мною чайных роз. Эти розы не должны завять, эти розы должны навек напоминать мне несколько часов полного счастия, счастия в рамке меланхолического, но мягкого, чарующего осеннего пэизажа, счастие, подернутое прозрачной дымкой этой сладкой меланхолии.

    12 Ноября

    Я видела залу, высокую, прекрасную. Архитектура строгая, готическая, стремящаяся ввысь, по стенам античные статуи.

    На большом столе с чудными мозаичными инкрустациями лежат кипы пергаментов, свитков. Здесь, среди этой величественной обстановки владычествует строгий Труд. Я чувствую, что и я учавствую <так!> в этом труде, так же, как и он, сидящий, бледный и задумчивый, за прекрасным столом. Рядом высится античная урна, вся вылитая из золота. Я знаю, что эта урна полна до краев, она полна и величественна, и, несмотря на то, она вся кажется легкою, воздушною и также стремящаяся <так!> ввысь. Там результаты Труда -- Творчество. Я не знаю, что это: поэзия, музыка, наука? но это то, что заключает в себе и красоту, и величие, и славу. Когда мы за руку проходим мимо урны, нам кажется, что величие творений наших отражается сиянием на творцах. Я вижу его светлым, лучезарным и величественным. Мы входим через высокую арку в круглую капеллу, прилегающую к зале. Куполообразный потолок посереди оставляет несомкнутым своею аркою округленною пространство <так!>, и на нас глядит г<о>лубое, лазуревое небо, а купол и стены храма нашего сияют и блещут в своей ослепительной белизне. В капелле нет богов, нет украшений, но когда мы входим, то мы чувствуем, что капелла построена для нас, и лучше нас ничто украсить ее не может. Это храм любви. Нас охватывает неизъяснимое блаженство. Мы отрываемся от одиночества, и души наши трепетно и блаженно сливаются в любви.

    Я не понимала, сколько времени даровал мне сон мой для блаженства, мы жили вне времени. Но лучезарная картина внезапно померкла. Свет потускне<л>, сердца наши упали. Мы чувствовали, как зависть змеею в желтой чешуе вползла в наше убежище, и вдруг нам стало ясно, что скоро, тотчас, эта змея разрастется, и зависть разрушит и овладеет святилищем нашим. Тогда мы, пронзенные одною мыслью, бросаемся в храм Труда и Творчества, и он зажигает свитки, и огонь с дикою стремительностью охватывает комнату. Но я хватаю его руку, и мы бросаемся к урне, она при прикосновении нашем срывается с места. Окно готическое из стеклянной мозаики с треском разлетается на мелкие дребезги, мы бросаем урну вниз, в мир, людям. Зависть сожгла наш храм, убила нас, но творения наши живы, и будут живы вовек, и слава наша вечна! И мы умираем, блаженные. Мы трудились, творили, любили! Жизнь исчерпана!

    14--15 Ноября 94. 3 часа ночи.

    Передать его еще труднее, но я встала, гонимая непреодолимою жаждою записать его, запомнить навсегда, понять глубже. Все совершенно неопределенно, смутно. Я сплю лишь наполовину. Я чувствую, что лежу на спине, закинув назад голову, чувствую, что веки мои вздрагивают, и я чуть [чут] слегка ощущаю себя.

    Надо мною стоит он. Я ничего не вижу, я только ощущаю. [Я ощущаю, что он] Мне хорошо, но вместе с тем мучительно, всё сплетено, связано. Я чувствую, что силюсь понять, добиться чего-то, опрокинуть, уничтожить что-то. Я чувствую, что я должна ему ответить на какой-то мучительный, жгучий вопрос, и вместе с тем я вся проникаюсь какою-то страшною радостью. Мой сон так легок, что мне кажется, что я ощущаю его, и стóит мне стряхнуть его, чтобы проснуться, но какая-то могущественная сила придавила меня, и всё лежу на спине с запрокинутой головой и с слегка прикрытыми ресницами.

    Внезапно я чувствую, что мучительный вопрос разрешается, что немая просьба, ощущаемая мною в немом присутствии его, исполняется.

    Точно легкая рука ложится на мой лоб, точно дуновение ветра мягко проносится над головой, и тотчас я вся охвачена едкою радостью, счастием неизъяснимым, никогда не испытанным, острым и едким, как стрела, но в то же мгновение что-то тёмное, сильное, роковое, неизбежное мрачным облаком набегает на меня, и счастие отравлено, порыв угас, и я опять лежу, вся вытунувшись <так!>, и опять ресницы бьются трепетно, и сердце сжимается тоскою, а он всё стоит надо мною и просит безмолвно и бесформенно каким-то ощущением, просит ответа. Я мучительно напрягаю все силы, чтобы разрешить загадку, и снова чувствую приближение легкой струи над головой, и еще раз пронзает всё существо счастие, пронзает и тотчас замирает, застывает под рукою темной, холодной силы, и ответ так же замирает и застывает, и он все так же стоит грустным, молчаливым укором.

    "Хочешь, я отвечу за тебя. Хочешь, я покажу тебе, не отравляя, не пресекая твоего блаженства, покажу, в чем счастие твое. Не спрашивай о праве".

    Я разрешила себе, я поборола, я победила Силу, и сердце замерло в блаженстве, и душе раскрылся мир, и время остановилось, и он уже не просил мучительно и безнадежно... Я широко раскрыла глаза: луна не светила в комнату, но свет ее царил над ночным небом, и свет из окна падал на постель, серебристый и ясный. Взгляд мой, полубессознательный взгляд лунатика, упал на мои обнаженные плечи; они в серебристых лучах казались высеченными из мрамора.

    О мир поэзии, мир чистой красоты, мир ничем не отравленной жизнерадости <так!>, мир себялюбивого, прекрасного, лучезарного, дерзкого счастия! О мир умерший, погибший навсегда! О мир, постигаемый мною лишь во сне, в грезах.

    Греция, с твоими светлыми мраморными Богами красоты и радости!

    16 Ноября <18>94

    21. Быть может, я когда-нибудь запишу свое "счастие!", когда я переживала его, мне не хотелось писать. Я была счастлива около месяца, я любила и была любима! Была любима!...

    Я не в силах здесь выяснять, что сорвало завесу, что еще раз уничтожило иллюзию. Довольно. Я проснулась!

    Мы шли домой, и я всё сказала. Я отказалась от его чувства, я не хотела взять его, потому что оно недостаточно широко, сильно, величественно, лучезарно. О любовь, которую требую я, ту любовь мне не суждено испытать! довольно, довольно! Когда мы шли оба глубоко несчастные, убитые, и оба совершенно бессильные против своего несчастия, когда мы шли, я плакала. Слезы выдавливались редкие и злые. Когда я пришла в свою комнату... я пошла к роялю и стала спокойно и долго разучивать партитуры из "Фаворитки"22. Потом я пошла к соседке и смеялась. Потом кончила роман "Triomfo della Morte". Какая гадость, декадент! Потом я хотела заснуть, но сердце билось слишком беспокойно. Ведь я похоронила счастие. Я оттолкнула его, или, вернее, оттолкнула мираж его, т. к. его, собственно, и не было. Итак, еще один раз: насмешка. Горькая насмешка! Я не была любима, я не могла принять такой любви. Я не удостаиваю его чувство названия любви, хотя бы он тысячу раз повторял: "Я люблю". Кончено, кончено. Надеяться еще, искать, ждать? нет, нет. Это сверх сил моих. Я прощаюсь с жизнью, я покоряюсь. Я сожгла храм любви, осталась зала труда и творчества. Ее я не сожгу. Но что со мною? почему я не рыдаю, почему я не мечусь и не стону, почему не вьюсь <так!> в судорогах по полу, или не пою, смешиваю звуки песни со стенаниями раненого <так!> еще раз сердца. Эта рана боле <так!> не заживет, я знаю. Но я спокойна и о как горда. Жизнь, я победила тебя, я не страшусь тебя. Жизнь строгая, холодная, одинокая, о да, одинокая, я принимаю тебя. Я не ищу, не зову счастие и любовь! Не было, нет и не будет. Не удовлетворится жажда великой любви, любви, освещающей жизнь, согревающей ее, удесятеряющей силы одинокового <так!> человека, выводящего его из вечной тюрьмы одиночества! Не исполнится мечта, сон моей души, не расцветет весна в пышное лето. Долг, труд, холод, одиночество, старость, смерть. Слава? я не верю в нее, да и она мне глубоко безразлична. Холодная, обманчивая красавица слава! разве я не знаю, что душа моя рвется не к тебе. Разве Любовь тебе сестра! Но что за сила во мне, что за дивная сила? Что может устрашить меня?

    Иди, жизнь, терзай мою душу, вырывай иллюзии, топчи мечты, иди, смерть, и докажи, что я жила напрасно, что жизнь мне была дана всего на один короткий миг, что я прожила ее холодно и одиноко, иди, смерть, и разбей последнюю мечту, скажи последнее слово: тление! Гордое сердце, молчи. Ты умело чуять в жизни божественное счастие, ты считало себя достойным испытать его, это счастие, ты рвалось и обливалось кровью. Молчи. Не было тебе счастия, не было любви. Умри гордое, одинокое, спокойное высшим покоем бесстрастия.

    Я вскочила с постели с широко раскрытыми глазами и громко сказала. Иди, жизнь, иди, я не боюсь тебя, я не боюсь страданий, я не раба -- я Бог. 

    -----

    записи 1885-- 1886 годов чередуются с черновиками или копиями писем (в том числе к Л. Н. Толстому). Затем записи прекращаются до 1894 года. Первая запись из публикуемых нами построена как обращение к детям, аналогично не воспроизводимой нами предыдущей, датированной февралем 1894 года.

    1) Анюта (Анна Николаевна Шустова) и Дуня -- девушки-воспитанницы Зиновьевой-Аннибал. См. письмо 2, примеч. 8.

    2) Нам известно о пребывании Л. Д. во Флоренции зимой 1889--1890 годов.

    3) В римском Колизее (Зиновьева-Аннибал стабильно пишет это слово со строчной буквы) Л. Д. и В. И. были во время краткого римского пребывания 16 июля 1894 года (см.: История и поэзия. С. 371).

    4) Речь идет, несомненно, об Иванове.

    6) Об этом человеке нам ничего не известно.

    7) "Триумф смерти", роман Г. д'Аннунцио (1894).

    8) Опера Дж. Верди (1871).

    9) Тоска (нем.).

    "Знаешь ли ты край, где цветут апельсины... там я хотела бы жить, любить и умереть, там, да, там" (фр.). Цитируется "Песня Миньоны" Гёте в переводе на французский язык. Скорее всего, это ария из оперы "Mignon" (1866) Амбруаза Тома (1811--1896).

    11) Эта запись, как и следующая, от 10 октября (которую мы здесь не воспроизводим), демонстрирует механизм трансформации реальных событий и текстов жизни Л. Д. в пишущийся роман, который известен под названием "Пламенники" (мы не знаем, назывался ли он так уже в 1894 году).

    12) Сладкое опьянение! (фр., итал.).

    итал.).

    14) Пьесы Глюка (итал.).

    15) Романс П. И. Чайковского на стихи А. К. Толстого.

    16) Несмотря ни на что (фр.).

    17) Парк во Флоренции на берегу Арно.

    "Nach 25 Minuten erreicht man das Ende des Parks, woselbst ein grosses Denkmal des Rajah von Holapore, eines indischen Prinzen, der auf der Durchreise am 30. Nov. 1870 in Florenz starb und hier verbrannt wurde" (K. Baedeker Italien: Handbuch für Reisende, Leipzig, 1894. Tl. 1. S. 469). Пер.: "За двадцать пять минут достигаешь конца парка, где находится большой памятник Раджи из Холапора, индийского принца, скончавшегося, проезжая Флоренцию, 30 ноября 1870 и кремированного здесь".

    "Жизнь, учение и мнения знаменитых философов": он зажег днем фонарь и стал ходить с ним по городу, отвечая на недоуменные вопросы сограждан: "Ищу человека".

    20) Отсылка к широко известному эпизоду из гётевского "Фауста".

    21) В рукописи пропущено 13 страниц.

    22) Опера Г. Доницетти (1840).

    I) Когда я вошла в комнату, молодая девушка кончала петь какой-то величественный мотив из итальянской оперы. Я сидела на диване и рыдания сжимали грудь.

    III) В тексте карандашом: Андрюшу.

    IV) Исправлено на: умер молодым; на полях правка карандашом: Он был слишком глубок для жизни.

    V) В этом месте следует вставка карандашом, однако она стерта так, что не читается.

    VI) В тексте с переходом на поля карандашная вставка: Потом я говорила с Александром об Андрее. Говорила потому, что не могла иначе, хотя знала, что он не может понять меня и его.

    VIII) Вставка на полях карандашом: За последнее время музыка все более и более врывается в жизнь и вытесняет жизнь, действительность.

    IX) Карандашом вписано в тексте и на полях: сносно. Завтра я опять <1 нрзб.>, но лучше умолчу об этом. Я еще боюсь поднести фонарь мысли к своей работе.

    Раздел сайта: