• Приглашаем посетить наш сайт
    Гоголь (gogol-lit.ru)
  • О Шиллере

    О ШИЛЛЕРЕ

    I.

    Когда, в 1791 г., разнеслась среди друзей Шиллера ложная весть о смерти поэта, бывшего в ту пору действительно на пороге смерти, — несколько энтузиастов справили по нем в Дании, на морском берегу, своеобычные поминки. Баггезен, датский поэт, едва справляясь с судорогою подступавших рыданий, затянул, как «запевало» древнего дифирамба, начальную строфу Шиллерова Гимна к Радости:

    Радость, искра солнц небесных,
    Дочь прекрасной стороны!

    Хор подхватил песнь, и литургический дифирамб грядущего, свободного и прекрасного человечества был молитвенно исполнен скорбящею сердцем, но ликующею в духе общиною верных. Под звуки флейт, кларнетов и рожков, дети, в белых одеждах, в цветочных венках, «водили хоровод, с влажными от слез глазами, подпевая хору». Слова любви и жалобы флейт вызывали, как на стародавней тризне, душу умершего, но соприсутствующего живым брата. «Три дня сряду продолжались эти поминки»... Вскоре Баггезен узнал, что Шиллер жив и что слухи о торжестве, устроенном в его память, «подействовали на него лучше всякого лекарства».

    Ныне исполнилось столетие со дня его истинной апофеозы, которой эта светлая тризна на берегу моря была только вдохновенным прообразом. Его смерть была его мистическою апофеозой. 9 мая (27 апреля) 1805 г. Шиллер ушел от живых, чтобы стать «героем» и благодетельствовать человечеству из недр земли или с тех высот, откуда бодрствуют над нами кормчие вожди духа. Поистине приличествует и современным поколениям в эти дни воспеть в духе его Гимн к Радости и флейтами любви и желания вызывать его разлученную, но близкую и присную нам тень. На земле он подобен был труднику и страстотерпцу Гераклу. И Геракл исполнил меру земной страды.

    Униженный до подневольной службы у труса владыки,
    шел, борец неутомный,
    некогда Геракл трудной тропою жизни,
    бился с Гидрой, и льва заключал в объятья;
    бросался — вызволить друзей —
    живым в челн перевозчика душ отшедших.
    Муки все, все бремена земные
    налагает коварство непримиримой богини
    на послушные плечи ненавидимого подвижника, —
    доколе не избыто им поприще жизни,
    доколе бог, совлекшийся тлена,
    не разлучен на пламенном костре от человека, —
    доколе не испил он от легких струй эфира.
    Веселясь новым, неиспытанным парением,

    тяжкое марево — падает, падает, падает...
    Олимпа гармонии приемлют
    преображенного во храмине Кронида,
    и прекрасноланитая дева-богиня
    с улыбкой ему простирает бессмертную чашу.

    («Идеал и Жизнь»)

    II.

    Так дифирамбики славили некогда своего предводителя хоров. Позднейшие поколения, с упадком дифирамбического духа, усмотрели в Шиллере только — идеалиста.

    Имя Шиллера было и осталось доселе символом восторженного одушевления идеалами высокого и прекрасного. Добро и красота, понятые, как внутреннее торжество; величие богоподобного человеческого духа и облика; «достоинство мужа» и «достоинство женщины», доблесть гражданская и общественная; сочувствие, братство, равенство в людских отношениях; свободная религиозность, как естественное состояние гармонически настроенной и нравственно просветленной души; энергия благородной и возвышенной борьбы за истину и справедливость; наконец, как общая форма всех проявлений нашего правого самоутверждения, великий и священный лозунг «Свобода», — вот содержание той связки идей и чувствований, которые вызывает в нас Шиллерово имя. Поистине он был глашатаем всего, «что в человеке человечно».

    Но во всем этом идеализме рано почувствовалась некоторая школьная аксиоматичность и мечтательная отвлеченность. В искреннейших лирических излияниях Шиллера Гейне разглядел лишь оргию логических понятий и пляску бесплотных абстрактов. Такому энтузиазму всегда противостоит жизнь, как нечто ироническое и беспощадное. И, мнится, не без грустной улыбки приглашает Пушкин друга юности поговорить

    — о буйных днях Кавказа,
    О Шиллере, о славе, о любви.

    Шиллер — пыл молодости; зрелый возраст и горькая действительность обращают эти юношеские порывы во что-то дорогое, но пережитое, преодоленное (как преодолеваются «отвлеченные начала»), почти опровергнутое. Проповедь Шиллера (а проповедывал он еще, играючи, ребенком) показалась именно «проповедью», — провозглашением положений бесспорных, но немудрых и безмерно наивных пред змеиным взором жизни. Жизнь XIX века была слишком глубока, сложна и мрачна, чтобы оправдать Шиллерово прекраснодушие. Шиллерово одушевление было слишком беспримесным: в нем не находили соли. Казалось, основная антиномичность всех вещей вовсе ускользала от его восприятия. Он не знал, — апостол красоты, — «красоты Содома», совмещающейся, по Достоевскому, с «красотою Мадонны» в наших глубочайших эстетических восторгах. Он не останавливался пред потаенными ходами в подземелья человеческой души. Зажигая над нами путеводные маяки, он не имел силы затеплить их надмирными звездами, перенеся их в сферу мистического, — и бурные веяния земной атмосферы колебали и тушили возженные им светочи. Его «идеализмом» овладела школа, как материалом бесспорным, здоровым и в меру пресным, — и согласно многочисленным заявлениям, собранным по случаю ныне справляемой годовщины, именно школьное изучение Шиллеровых творений на всю жизнь отлучило большинство наших современников от живого общения с гением того, о ком метко сказал кто-то: «Wehe dir, Schiller, dass du ein Classiker geworden»!* Для Ницше Шиллер только трубач морали (Moraltrompeter). Из того, что было некогда гениальным бунтом, в пору «бури и натиска», остался один «пафос». «Разбойники» были почти забыты; запомнился Маркиз Поза. Торжество принципов, некогда революционных, — не в жизни, правда, но в общественном сознании — сгладило всю остроту переживаний, которыми Шиллер искупил свою славу пророка возвышенных и великодушных начал... Другого (помимо наличности художественно завершенных, отчасти совершенных поэтических созданий) — в нем и не заметили. Между тем есть в Шиллере и иное, — живое, бессмертное, безусловно-ценное. Он был одним из зачинателей долгого и сложного движения, которое и теперь еще только предуготовляет некоторую новую фазу духовного творчества.

    III.

    Шиллер не только был певцом того, «что в человеке человечно», по слову Фета; тот же Фет говорит о нем, что он

    — в сердце огненное мира
    Очами светлыми глядел.

    Из первых русских переводчиков Шиллера, Жуковский и Тютчев нежно и проникновенно наметили, «für feine Ohren», нечто тайное и внутреннее в его лирике, его тишину и сивиллинский шопот; а подслушать их было так трудно среди бурных взрывов его гремящего и пламенного, полусценического, полуораторского красноречия. В самом деле, было правильно наблюдено, что Шиллер всегда обращается к толпе, что он непрестанно чувствует себя на площади народной или в освещении театральной рампы, что его поза перспективна, а голос условно изменен и усилен. Но он не только лицедей и вития: он жрец, и мистагог, иногда прилагающий палец к устам в ознаменование тайны, иногда в тишине глухо вещающий сокровенные глаголы среди замершего в священном трепете сборища мистов...

    Верь тому, что сердце скажет!
    Нет залогов от небес...

    Так передал Жуковский это откровение иерофанта (в «Sehnsucht»):

    Du mussi glauben, du musst wagen,
    ötter leihn kein Pfand;
    Nur ein Wunder kann dich tragen
    In das schöne Wunderland...

    Слова, столь глубоко постигнутые Достоевским... Так в безмолвии мистерий раздавались некогда сумрачные откровения, вселявшие в дух испытуемых ужас и скорбь, и разочарование, — чтобы ярче блеснул им потом луч нечаянной,чистейшей надежды.

    Стихотворение «Путешественник» — своего рода «Pilgrim's Progress»:

    Дней моих еще весною
    Отчий дом покинул я:
    Все забыто было мною —
    И семейство, и друзья.
    В ризе странника убогой,
    С детской в сердце простотой,
    Я пошел путем-дорогой:
    Вера — был вожатый мой.
    И в надежде, в уверенье
    Путь казался недалек.
    «Странник, — слышалось, — терпенье!
    Прямо, прямо на восток!
    Ты увидишь храм чудесный,
    Ты в святилище войдешь;
    Там в нетленности небесной
    Все земное обретешь» ...

    «Неизвестным», повидимому, безнадежен.

    И во веки надо мною
    Не сольется, как поднесь,
    Небо светлое с землею:
    Там не будет вечно Здесь.

    Но путник все будет идти, и вожатый пребудет верен путнику. Это недостижимое в наших земных гранях Там — не просто мечтательное Там, не романтическое Dahin: оно принадлежит чистой мистике.

    С глубоким постижением, свойственным «сочувствию вселенскому», заглядывал Шиллер в тайну природы. Растительное царство знаменует «в явном таинстве — сочетанье души земной со светом неземным» (Вл. Соловьев). Древесные души, равно родные земле и небу, чуют по слову Фета, «двойную жизнь» обоих, «и ей обвеяны вдвойне». То же виделось и Шиллеру.


    Корень ищет тьмы ночной;
    Лист живет лучами Феба,
    Корень — Стиксовой струёй.
    Ими таинственно слита

    («Жалоба Цереры»)

    Царство животное — священное стадо Души-Матери.

    Что ж мое ты гонишь стадо?

    («Альпийский Стрелок»)

    Там, грозно раздавшись, стоят ворота;
    Мнишь: область теней пред тобою;
    Пройди их — долина, долин красота,


    Туда бы от жизни ушел, улетел!
    Четыре потока оттуда шумят
    Не зрели их выхода очи;
    Стремятся они на восток, на закат,

    Рождаются вместе, — родясь, расстаются,
    Бегут без возврата, и ввек не сольются.
    Там в блеске небес два утеса стоят,
    Превыше всего, что земное;

    Эфира семейство младое,
    Ведут хороводы в стране голубой;
    Там не был, не будет свидетель земной.
    Царица сидит высоко и светло

    Чудесной красой обвивает чело
    И блещет в алмазной короне;
    Напрасно там солнцу сиять и гореть:
    Ее золотит, но не может согреть.

    «Альпийская Дорога»)

    Ворота, долина, четыре потока — все это определенные величины в христианской символике, — как и сама Царица...

    Она же — «Дева из чужбины»; она же — многострадальная матерь-Деметра...

    Позади поэта — смутная память потерянного рая:

    Auch ich bin in Arkadien geboren...

    «Resignation»)

    Ho рай утрачен, возмущено созерцание чистых Идей — чрез таинственное грехопадение.

    Если хочешь быть богам подобным,
    Во владеньях смерти быть свободным,
    Не срывай плодов ее земных.

    «Мечты и Жизнь», пер. Ф. Миллера)

    И, однако, достаточно одного устремления божественной воли человека к тайному Свету, чтобы чудо совершилось, и человек освободился из плена Хаоса, где все — «дым и пар» — и «все земное идет мимо» («Поминки»).

    Но, покинув бренности пределы,
    Вознеситесь мыслью смело, —
    И исчезнет то, что вас страшит;

    К божеству взлетите лишь мечтами, —
    К вам оно само тогда слетит.

    («Мечты и Жизнь», пер. Ф. Миллера)

    В «Дифирамбе» поэт повествует, как в дом его



    Что в угощенье сын праха предложит
    Вечным богам?
    Вы, олимпийцы, меня одарите...

    Светлым напитком налей ему, Геба,
    Полный фиал!
    Влагой небесной омой ему очи...

    И душа осчастливлена несказанным спокойствием небесной полноты:


    Грудь отдыхает, и око светлеет...

    (Изд. Гербеля,стр. 50)

    Так Шиллер, поскольку в нем таился мистик, делался в минуты своих лучших переживаний с необычайною внезапностью окрыления, — экстатиком. Экстаз же мистический порождает дифирамб, как только смыкается магический ток хоровода. И поэт-тирсоносец и служитель Диониса, которого, «не ведая, чтил» он, — был одним из первых зачинателей грядущего хорового действа.

    Свивайте венцы из колосьев златых,

    Сбирайтесь плясать на коврах луговых!

    («Элевсинский Праздник»)

    Тесней сомкните священный круг,
    И клянитесь этим золотым вином...

    «Гимн к Радости»)

    IV.

    Два верные свидетеля, два избранные служителя Диониса, ручаются нам за истинность дифирамбического одушевления, владевшего Шиллером: Бетховен и Достоевский. Бетховен избрал «Гимн к Радости» словесною основой своего великого и первого в новом искусстве музыкального дифирамба: Девятой Симфонии. Достоевский чтил и лелеял Шиллерову память. Он святил в поэте человечности любовь к божественному лику человека, веру в человеческую божественность, — ту любовь и ту веру, которые не исчерпываются содержанием положительных «идеалов» жизни, но коренятся в мистическом «касании к мирам иным». Дмитрий Карамазов слишком знает горечь, испытанную сходящею с небес Церерой, когда благая богиня


    Человека всюду зрит, —

    Как и пророчественный завет ее:


    Мог подняться человек,
    С древней Матерью-Землею
    Он вступил в союз навек.

    («Элевсинский Праздник»)

    «унижение», но знает и этот «союз»! Он выстрадал антиномию «червя» и «ангела» в двойственной природе человека:

    Насекомым — сладострастье,
    Ангел — Богу предстоит...

    («Гимн к Радости»)

    Но сполна изведал он и все святые умиления, все чистые восторги «союза».


    Радость вечная поит,
    Тайной силою броженья
    Кубок жизни пламенит;
    Травку выманила к свету,
    — хаос развила,
    И в пространствах,звездочету
    Неподвластных, разлила.

    «Гимн к Радости», пер. Тютчева)

    Оттого «воспеть гимн» значит для Дмитрия — вспомнить родные запевы Шиллера... А ведь «гимн воспеть»

    — о, это значит возлюбить,
    Все возлюбить, и всю любовь в груди вместить,
    И все простить!.. О, это значит мать лобзать,
    Святую землю, и наречь ее своей,
    И ей сказать: «не пасынок отныне я,
    ».

    («Тантал»)

    Достоевский, сказавший: «ищите восторга и иступления», — он, заповедавший целовать и обливать слезами землю, — не находил в поэзии более огненных слов для ознаменования этих экстатических переживаний, чем слова Шиллера.

    V.

    Но было бы, тем не менее, ошибочно видеть в Шиллере совершенный тип дифирамбического поэта. Истинный дифирамб (каким постулировали его древние) предполагает некоторую постоянную полноту и изобилие души, — глубоко согласной на всю радость и на все страдание души, — на дне которой, в пурпуровых сумерках, недоступных бурям, как золотое кольцо таинственного обручения, покоится великое Да миру.

    Когда проливают, не вместив, золотые края глубокой чаши пенящуюся влагу чувства, тогда рождается музыка вакхической песни. Дифирамб — наименее логический и наиболее родной музыкальной стихии род поэзии. В нем всякое что исчезает в пучине душевного упоения, его породившей, — в несказанном как духа. Из этой сущности дифирамбической музы, очевидно, вывел Ницше свое различение между творчеством «из полноты» и творчеством «из голода».

    Шиллер не кажется нам творящим «из полноты»; скорее — «из голода». Отсюда — его Его дифирамб — утверждение его порыва. Это — взлет, а не переполнение. Можно сказать, что Дионис был не отцом его песен, а их восприемником. Отцом же их был Эрос, — сын Нужды, или Бедности (Πενία), по мифу Платонова «Пира». Его вселенская любовь понесла эти порывистые, эти алчущие восторги. Шиллер должен был бросать некое что на дно своей чаши, чтобы вызвать ее внезапное кипение; и тогда чаша вскипала, и жемчужная, золотая, пурпурная пена бежала через края, увенчивая неземной миг эпилептического блаженства... И мы пьем пену, и впиваем в ней субстанцию учительного разума. А мы хотели бы только чистого заражения экстазом себя потерявшего и все грани забывшего духа; мы хотели бы, чтобы в нас хлынул чреватый хаос, и в самих нас, в бессознательных глубинах наших родил свой творческий логос...

    Друг Шиллера — Гете — творил из полноты и поистине подобился переполненной чаше. Но его преимущественною чертой была хранительная мера, этот эстетический аспект закона самосохранения. Он боялся расплеснуть сосуд. Блюститель граней, любовник красоты граней, он инстинктивно чуждался Дионисова духа. Дифирамб и трагедия его страшили. После древних эллинов, никем доселе не найден пафос дифирамба из полноты. Воскрешение, воссоздание такового — задача, предуготовленная поэзии будущего. И в Девятой Симфонии только глубокая неудовлетворенность и лютый голод всем обманутого духа, неистомного искателя и алчного титана, приводит его ко вселенским восторгам соборного дифирамба Радости... С христианством наступил великий голод духа; ибо слишком высокого и святого возалкал дух, и не завершилась еще «полнота времен». Пафос всего христианства — голод священного ожидания, сказавшийся в призыве: «Ей, гряди, Господи Иисусе!..» Но раньше чаем прихода Утешителя. Дух Истины наставит на всякую истину. Чаем христианства полноты. Живем и движемся в христианстве голода, алчущем и жаждущем правды... И Шиллер — поэт глубоко христианский по духу, несмотря на всю свою тоску художника о «богах Эллады».

    «сентиментального поэта», в противоположность типу «поэта наивного». Его теория «сентиментальной поэзии» в сущности сводится к установлению некоторой непременной разности между восприятием явления и его оценкою в духе, между данным извне и постулируемым изнутри; эта разность обусловливает меланхолию неудовлетворенности, характерную для новой поэзии вообще.

    VI.

    Как бы то ни было, Шиллер будет чтим грядущими художниками дифирамба и дионисийского действа, как их вещий предтеча. Другая черта его поэтической личности, родная первой, будет также сближать его с теми поколениями, которые увидят орхестры народных мистерий. Мы разумеем демократический дух его поэзии. Не политические «идеалы» Шиллера разумеем мы, не провозглашение «прав», не гнев на бесправие, и не какое бы то ни было определенное что его мечтаний. Иное важно: пафос соборного искусства, равно сильный в лирике Шиллера и в его драме. Редко его лирика бывает как бы личным признанием с глазу на глаз. Это или вещания священноучителя, или повесть рапсода, или — что особенно дорого нам — запев чиноначальника пышно-увенчанных хороводов. Везде Шиллер в толпе и с толпой; везде он глашатай ее, ее голос. Вся его поэзия — постоянное общение поэта, в жреческом или трагическом одеянии, в венке или в маске, — с его идеальною общиной-народом. Шиллеру-драматургу предносятся картины всенародных зрелищ; таково было вдохновение, внушившее ему «Вильгельма Телля». Отсюда глубокая потребность воскресить античный хор драмы: эта потребность сказалась в замысле «Мессинской невесты».

    И, снова возвращаясь мыслью к настоящей годовщине и к ее упреждению на поминках 1791 года, мы видим с полною ясностью, что нельзя было найти форм апофеозы, более отвечающих всему духу Шиллерова творчества, чем та хоровая тризна, справленная — слишком рано — почитателями гениального корифея хоров. Слишком рано! Ведь еще далеки мы и ныне (о, ныне, быть может, всего дальше) от тех вдохновенных празднеств, которым — мы верим — суждено некогда, в угодных его тени обрядах, снова воззвать мелодиями флейт величавый образ плющем увенчанного героя, зачинателя действ всенародных.

    Примечание

    «Статья написана по случаю чествования памяти Шиллера в 1905 году», — сообщает Вячеслав Иванов, включая ее в сборник «По звездам». Статья появилась впервые в журнале «Вопросы жизни», VI, 1905 год.

    * «Увы тебе, Шиллер, ты стал классиком».

    Раздел сайта: