• Приглашаем посетить наш сайт
    Баратынский (baratynskiy.lit-info.ru)
  • Новые маски

    НОВЫЕ МАСКИ


    Источник: Зиновьева-Аннибал Л. Д. Тридцать три урода.
    Роман, рассказы, эссе, пьесы. - М.: Аграф, 1999.

    I

    Как ни склонны в огромном большин­стве наши современники, верша суд над делом художников, подозре­вать во всем новом отпад от истинного и уклон от правого, есть об­ласть художества, где мысль о желательности исканий встречает едва ли не всеобщее, частью прямое, частью симптоматически выражен­ное и молчаливое признание: это -- область Музы сценической. В са­мом деле, старая сцена почти уже не "заражает" -- и, главное, не преображает зрителя; а драма становящаяся, величайший из за­чинателей которой -- Генрик Ибсен, дала намеки на возможности театра как арены целостных и проникновенных душевных пережива­ний и кризисов, --как горной зоны, где вокруг собирающих тучи игол зреют и разражаются освободительные грозы духа.

    И с тем большею страстностью призываем этот грядущий и вожде­ленный театр мы, искатели, чем многозначительнее и неотвратимее представляется нам его историческая задача -- сковать звено, посред­ствующее между "Поэтом" и "Чернью" и соединить толпу и отлученно­го от нее внутреннею необходимостью художника в одном совмест­ном праздновании и служении.

    II

    Нам, воспитавшимся на идеях Достоевского о круговой поруке все­го живущего как грешного единым грехом и страдающего единым страданием, на идеях Шопенгауэра о мировой солидарности, -- на этих прозрениях в таинство всемирного распятия (по слову Гартмана) и в нравственный закон сострадания как сораспятия вселенского, -- трагическая Муза говорит всегда о целом и всеобщем, являет своих ге­роев в аспекте извечной жертвы и осиявает частный образ космичес­кого мученичества священным литургическим венцом. С другой сто­роны, прозрачность вселенского значения отдельных трагических участей делает вызываемые поэтом лица масками единого всечелове­ческого Я и воплощает пред ужаснувшимся в их судьбах на свой рок зрителем древнее боговещее Tat tvam asi 1* ("то ты еси", -- "это ты сам"). Так элементы священного Действа, Жертвы и Личины, после долгих ве ков скрытого присутствия в драме снова выявляемые в ней силою со­зревшего в умах трагического миропостижения, мало-помалу преоб­ражают ее в Мистерию и возвращают ее к ее первоисточнику -- литур­гическому служению у алтаря Страдающего Бога.

    III

    Исторические перерождения драмы обусловливаются раздельным раскрытием частей ее изначального состава. Восходя в своих начатках, без сомнения, к поре человеческих жертвоприношений Дионису, вос­производивших его божественные страсти, драма была некогда только жертвенным дифирамбическим служением, и маска жертвы -- траги­ческого героя -- только одним из обличий самого Страдающего Бога. По мере отдаления драмы от ее религиозных истоков все менее про­зрачною становится маска, все определеннее дифференцируется и сгу­щается трагический характер. Из агонии жертвы развивается трагиче­ское действие с его перипетиями и прагматизмом внешним и психоло­гическим; оно вбирает --как бы в сферу подсознательного -- музыкальное одушевление дифирамба и перевоплощает в трагическую катастрофу первоначальную культовую развязку жертвенного действа.

    ­ли трагедия Корнеля и Расина сводится к процессу логического, почти математического выведения героической участи из определенных эмоциональных и моральных данных в условиях данного характера, то это наибольшее уплотнение и объективирование маски совпадает с ее наибольшею отчужденностью от зрителя и знаменует полюс край­него удаления сцены от начала-хорового и религиозно-общинного, или оргийного. Поскольку та драма еще была верна своей литургичес­кой природе, можно сказать, употребляя сравнение церковно-зодческое,что театральная рампа выросла в ней между протагонистом и общиной из исконных низких cancelli 2* помоста алтарного до высоты су­рового иконостаса.

    Снова возгоревшийся в нашу эпоху пафос живого проникновения в единство духа страдающего должен, следовательно, вновь опрозрачнить маску и повлечь драму к ее другому полюсу, полюсу того дифирам­бического исступления из индивидуальных граней, которое сплавляло праздничный сонм, правивший трагедию, в одно хоровое тело и в личи­нах орхестры (серединной, круглой и ничем не огражденной площадки для игры и хоровода) являло экстатическому прозрению страдальные преломления единого в себе разлученного божественного луча.

    IV

    Священное действо трагедии было видом дионисических "очище­ний". Религиозная реминисценция трагического "очищения" ( в ас­социации с заимствованным древнею медициной из мистических культов понятием "очищения" врачебного) звучит в устах Аристотеля уже как требование эстетическое: для этого теоретика драмы крите­рий художественного действия истинной трагедии есть "катарсис". Эстетическая теория зиждется на полузабытой религиозной практи­ке и терминологии: дионисическое искусство было частью священ­ной катартики.

    И здесь новейшие искания встречаются с заветами глубокой древ­ности: неудивительно -- ибо проникновение во всеединство страда­ния обращает нас к откровениям дионисизма. Чего мы ищем в драме? Действия ли внешнего? Но драма явно стремится стать внутренней. Ха­рактеров ли? Но характер эмпирический развертывается в действии, и развитие его соразмерно энергии внешнего драматического прагма­тизма. Мы хотим проникнуть за маску и за действие, в умопостигаемый характер лица, и прозреть его внутреннюю маску; но это уже личина Вечности, -- не наш ли собственный внутренний двойник эта духов­ная, безликая личина?

    Драма отрешается от явления, отвращается от обнаружения: при­знак,что она начинает совершаться в нас самих. Прежде наше внима­ние поглощалось пластическим видением: ныне, из-за прозрачного видения, зорче глядит в нас, отражая нас в своем темном зеркале, ми­ровая Тайна. Нам достаточно легкого намека на события, породившие агонию души, пред нами воплощенной,чтобы трагизм всей Жизни предстал нам, воззванный внушением случайного примера и мгно­венного напоминания. Наше самозабвение тогда уже не сладостное самоотчуждение чистого созерцания: под обаянием потустороннего взора вещей маски, надетой на лицо Ужаса, мы, сораспятые в духе со всем,что глянуло на нас ее глазами, требуем от художника враче­вания и очищения в искупительном, разрешающем восторге. Один взгляд этой маски -- и мы уже упоены дионисическим хмелем вечной Жертвы: подобно тем древним обезумевшим, которых жрецы лечили усилением экстаза и, направляя их заблудившийся дух то му­зыкой и пляской, то иными оргиастическими воздействиями на пути "правого безумствования", -- исцеляли, -- мы нуждаемся в освободи­тельном чуде последнего, мирообъятного дифирамбического подъема.

    V

    что. Наше время утверждает свое призвание к религиозному творчеству тем,что снова верит в божественные воз­можности внутреннего опыта: ощутить себя и мир по-новому -- вот в чем "переоценка ценностей", необходимая для нашего духовного ос­вобождения. И в дифирамбических очищениях мы, хотя бы на одно мгновение, воистину ощущаем себя и мир по-иному.

    "Вся моя грудь откроется, и я потеряю себя, и весь мир войдет в ме­ня пылающей Любовью, и это будет моя смерть, блаженный миг, -- по­тому что-- кто снесет мир, пылающий Любовью?"

    Умереть вместе с трагическою жертвой, ликом умирающего Диони­са, и воскреснуть в Дионисе воскресающем -- в этом сущность дифи­рамбического очищения.

    "Не важно вовсе,как жить, когда пламя любви открыло грудь... Все-все расплавится в горниле Любви для Преображения -- и не нужно двух для Любви, не нужно и мира для Любви, нужна грудь человеческая,что­бы она могла рассечься и впустить творящее пламя... Огонь Любви рас­судит все".

    Так говорят нам маски новой драмы ("Кольца"), являющей характе­ристические симптомы выше очерченной эволюции дионисического искусства: пафос расширения нашего страдального Я до его мировой беспредельности через углубление личного страдания, отрешенность от внешнего ради откровений внутренних и тяготение к тому дифи­рамбическому разрешению духа, которое снимает всякое что и как бы топит его в одном неизрекаемом как. Недаром эта драма начина­ется в уютной, но слишком светлой и, быть может, уже напоминающей корабельную каюту комнате, в окна которой вместе с темными ветвями сосен нежно и настойчиво вторгаются веяния невидимого близкого Моря; потом переносит зрителя, с первыми певучими жалобами прон­зенной насмерть жертвы, на берег немолчно ропщущей Тайны, -- и на­конец, увлекает нас, со своим трагическим кораблем, в темную без­брежность божественной Пучины.

    VI

    ­дение или положительный императив. Раскрывая свое дифирамбичес­кое как, она упраздняет всякое что. И новая драма, о которой мы говорим как о явлении симптоматическом,как бы изначала отрекаясь от всякого нового что("мне хочется петь старую, старую песнь -- песнь о верности, о простой и верной любви"), не указывает никакого исхода из вскрываемой ею антиномии любви и страсти. Кроме единст­венного: ощутить жизнь по-новому.

    "Чему же ты учила меня моя Любовь? Из своей тесноты человек на­учается своей свободе".

    "Не плачьте, не плачьте: никто не знает, над чем плакать и чему радо­ваться".

    Из лона внутренне пережитого как возникает, правда, и некое что: но это -- не логический итог других предпосланных что, а вну­шение мистическое. "Не важно вовсе как жить", -- говорит Аглая; но го­ворит так потому,что Жизнь уже предстала ей как вселенская Жертва.

    "Оно при мне, мое зовущее воление к лучшему, нежели наша жизнь... Но -- есть еще где-то, глубже души и глубже воления надежд, -- Молча­ние. И мое Молчание тоже при мне. В моем Молчании нет ни да, ни нет. Дух идет со всем творением, и,что знает и что будет, -- того не скажет душе. Покорность Веры -- мое Молчание".

    "Аглая, мы хотим жить,как вы учили: любя, прощая, легко и огненно". "Дальше, дальше... чтобы не было железного кольца для двоих,чтобы не было мертвого зеркала для мира".

    Истинная любовь -- таинственная жертва. Мистический брак -- соумирание в духе.

    Коль из двух душ исторгся смертной муки

    тогда лишь они мистически обрели друг друга и разрушили заклятие земного разделения взаимно ищущих и не могущих достичь один дру­гого, в "тщете объятий, сопрягающих тела". 4*


    И дольный плен,
    Твой плен, Любовь -- одной Любви предтеча --
    Преодолен!

    Но Дух хочет нового, конечного отречения.


    Слиянье двух!..
    Но к алтарям горящим отреченья
    Зовет вас Дух.
    На подвиг вам божественного дара

    Обретшие! вселенского пожара
    Вы -- семена!

    Если любящие чудесно обрели друг друга, они уже не принадлежат только друг другу.

    "Мы любим все. Мы слепы все. Земля и море, заклеванная птичка и стонущий лев -- ждут нашей новой любви в прозрении. Мы не можем быть двое, не должны смыкать кольца, мертвым зеркалом отражать мир. Мы -- мир".

    "Не надо жалеть тесных милых колечек. Кольца в дар Зажегшему".

    "Океану Любви -- наши кольца любви".

    Рассеклась грудь и вместила всю Любовь. Практического вывода отсюда -- применения к жизни -- нет и быть не может. "Все это при­ложится". Да и выдержит ли "смертная грудь" вошедший в нее "мир"?

    "Бесконечна в человеке жажда любить. Но вот он весь изошел, иста­ял весь любовью -- и истаяла капля в небеса, только капля! Он же жаж­дал стать океаном -- океаном и морями рдеющих облаков".

    Блаженные Франциск Ассизский и Клара, кажется, любили и, взгля­нув один на другого, разошлись,чтобы потонуть в океане Любви боже­ственной. Но чаще путь к мистическому очищению ведет через Дантов "темный лес", и распятие Любви совершается на кресте Греха.

    ­читься "измена", если они были истинно обретшими и если "тесна любви единой грань земная"? Любовь, именно вследствие тесноты земной грани, перерастает ее, распростирая свои зеленосолнечные сени в метафизическую область Жертвы. Нельзя земной грани вмес­тить и корни и вершину дерева жизни. Но сердце хотело петь старую песнь верности. Трагическая вина этого сердца в том,что оно содрог­нулось перед последним отречением, которое повелительно подска­зывал ему Дух, раньше чем топор Греха лег у корней дерева. Только свободное отречение пересаживает дерево с его корнями в надмир-ную землю, где будет поливать его своими вселенскими слезами доб­рый садовник -- Эрос, не забывающий ни единого цветика земного луга, ибо все цветы воскрешает он на своих вневременных пажитях. Тогда пришла Страсть и подсекла дерево,чтобы одной владеть его глубинными черными корнями.

    VII

    "Страсть и Смерть на чашках весов. Одна кличет другую. По линии равновесия скачет Жизнь".

    Страсть и Смерть связаны соотношением; но на обеих стоят стопы Эроса, из обеих встает Любовь, кровно-родная и чуждая обеим. Ибо Любовь антиномична Страсти,как ее "бессмертные алкания" антиномичны Смерти.

    Из обеих чаш-алтарей Весов вселенских поднимается золотое обла­ко; прозрачно-огненным видением возникает из него парящий Эрос. Своими длинными крыльями осеняет он обе чаши, колеблющиеся в ру­ке Трагедии, -- она же держит другою рукой маску Страдания с полыми глазницами, сидя над морем. Огнеликий Эрос отражается в море,как солнце глубин, и его перистые крылья над чашами кажутся в трепетной зыби цепями золотых колец, падающих на дно.

    Примечания

    "Люби ближнего,как самого себя".

    3* Стих В. Иванова "Жертва" из цикла "Suspiria" (сб. "Кормчие звезды").

    4* Стих В. Брюсова "Медея" (прим. В. Иванова).

    Раздел сайта: