• Приглашаем посетить наш сайт
    Хлебников (hlebnikov.lit-info.ru)
  • Идея неприятия мира

    ИДЕЯ НЕПРИЯТИЯ МИРА

    I

    Иван Карамазов говорит Алеше, что не Бога он отрицает, а мира Его не принимает: и Алеша называет это неприятие мира — «бунтует» и праведный Иов. Неприятие мира — одна из древних форм богоборства.

    Без противления Божеству нет мистической жизни в человеке, — нет внутренней драмы, нет действия и события, которые отличают религиозное творчество и религиозность динамическую (имя ей — мистика) от неподвижной преданности замкнутому в себе вероучению с его скрижалями нравственных заповедей и обрядовых установлений.

    Корни богоборства скрыты в тех экстатических состояниях, откуда проистекли первые религии. Божество овладевает сопротивляющейся душой, как у Вергилия Феб «одержит» упорствующую Сивиллу и толчками принуждает ее пророчествовать. Содержание древнейших оргий составляет священное убиение бога исступленными причастниками жертвы.

    ỏρθῶς μανῆναι) и неправым. Оно несет в себе награду непосредственного общения с божеством — и опасность божественной мести. Иов оправдан; и Иаков, боровшийся с Незримым, улучил благословение, хотя и остался хром. Прометей побеждает. Но сколько других богоборцев сокрушено! Титаны, Гиганты, «богоравные» гордецы, дерзнувшие мериться с богами, как Тантал и Танталида — Ниоба, безумцы и слепцы, не узнавшие божеского лика, как Пентей; у евреев — Каин и его потомство, строители вавилонского столпа, Люцифер. В Библии самая повесть о грехопадении людей приобретает черты богоборческие: «вы будете как боги (или: Бог — Элогим)».

    Это различение между угодным и неугодным божеству противоборством человека принадлежит, несомненно, эпохе позднейшей, когда не только первобытная оргийность уже успела кристаллизоваться в определенные религиозные формы, но и возникла потребность с одной стороны охранять эти формы от еще не успокоившихся вулканических судорог оргийного хаоса, с другой отстаивать и ограждать их в борьбе и соревновании с чуждыми религиозными образованиями.

    — сам Прометей у Эсхила надевает венок из agnus castus — так и те, коим удается вынудить у божества уступки для своего рода или всего рода человеческого и заключить с ним сделку, договор, «завет» (Прометей, Израиль). Эти последние суть факторы постепенного расширения, смягчения и очеловечения идеи божества, прогрессивные моменты религиозно-исторического процесса.

    В эпоху такой гуманизации представлений о божестве возникает впервые проблема теодицеи (богооправдания), подсказанная тем углублением религиозной идеи, вследствие которого божество мыслится уже как сила ответственная за мироздание, как его обусловливающая, а не им обусловленная. Зачинается судьбище между Богом и Иовом.

    * * *

    В лоне еврейства родился — она же распростирает свои радуги над всем нашим деланием, над всем творчеством европейской души, хотя бы душа эта и забыла до времени о своем таинственном и навеки действенном крещении.

    В самом деле, евреи, с исключительною среди всех племен земли настойчивостью, провозгласили право человека на свое свободное самоутверждение; они поставили его судьей над миром и истцом перед Богом. Напротив, эллины не могли преодолеть уныния, взращенного в них сознанием природного неравенства бессмертной семьи и рода смертных; ведь и Прометей их только потому был столь могущественным и успешным поборником человечества, что сам родился бессмертным титаном и полубогом. Эллинам оставалось или подчиниться бессмертным, или отрицать мир, и по отношению к миру — или принимать его как извне и насильственно данный (хотя бы, по мысли позднейших философов, и не сущий во истину), или искать из него выхода в самоубийстве. Индусы же растворили человеческое самоутверждение в едином целом мировой жертвы и круговой поруки вселенской; на идее отвержения феноменального, на морали отрешенности от всего данного в обманчивом представлении и призрачном разделении построили они глубочайшие идеалистические системы, философские и религиозные: но их отвержение значило только идеалистическое «нет» миру, их возмущение, лишенное реального объекта борьбы, было только «угашением».

    Для арийской мысли мир остался безусловно данною, насильственно навязанною познающему духу наличностью явлений. Евреям же предстал он как результат сочетания свободы и принуждения, как форма взаимодействия воли дающей и воли принимающей, как взаимный долг и обязательство Творца и сотворенного. Эта почти юридическая концепция первоначальной, едва ограниченной свободы, древнего правонарушения со стороны человека, его отсюда проистекшей кабалы и, наконец, дальнейших договоров, смягчивших кабальные отношения, — была закреплена в почти недвижных формулах прочно сложившейся религии; но мистика продолжала свое творческое дело и при этом не терпела в общем стеснений со стороны положительного вероучения вследствие принципиального допущения возможности «нового завета», в смысле обновленного, пересмотренного договора. Пророки посвятили себя предуготовлению этого нового завета, с некоторой поры уже, быть может, вдохновляемые и веяниями чужеземной мистики, пока Второму Исаии не удалось убедить сердца людей, что рай, «золотой век» и «Сатурново царство» древних, «новый Иерусалим» Апокалипсиса, «Гармония» Достоевского, иными словами — мир «преображенный», т. е. мир, по отношению к которому наше свободное Нет обращается в свободное Да, — не позади, а впереди живущих поколений.

    Замена договорных отношений доверием любви и сыновства — в этом было содержание осуществленного Нового Завета. Если есть борение воль в их любовном слиянии, наложение своего я в беззаветной его отдаче, требование в поцелуе, — то и Христос — богоборец, Богом возлюбленный более всех. Христос раскрыл идею неприятия мира во всей антиномической полноте ее глубочайшего содержания. Он велит «не любить мир, ни всего, что в мире», — и сам любит мир в его конкретности, мир «ближних», мир окружающий и непосредственно близкий, с его лилиями полевыми и птицами небесными, веселиями и благовониями, и прекрасными лицами людей, как в солнечной разоблаченности прозрачного мгновения, так и под дымною мглой личин греха и недуга. Он говорит, что царство Его не от мира сего, — и вместе благовествует, что оно «здесь, среди нас». Он тоскует в мире, потому что «мир лежит во зле»; но каждое мгновение сам снимает зло и восстановляет мир истинный, который внезапно становится видимым и ощутимым тронутой Им душе, как исцелившемуся слепорожденному.

    — «непримиримое Нет», из коего уже сияет в своих сокровенных возможностях «слепительное Да». Здесь отрицающий дух уподобляется погруженному в землю зерну, которое не прозябнет, если не умрет. Это христианское неприятие мира составляет принцип мистического энергетизма, движущей силы нашей — явно или латентно — христианской души. «Ибо знаем, что вся тварь совокупно стенает и мучится доныне; и не только она, но и мы сами, имея начаток Духа, и мы в себе стенаем, ожидая усыновления, искупления тела нашего» (Посл. к Римл. 8, 22).

    * * *

    Неприятие мира в душе и на устах Ивана Карамазова есть, прежде всего, пережиток (survival) старинного богоборства. Интеллектуально он атеист, хотя и не такой, как другие, — «иного сорта, аристократ»... Но творит и переживает он свою поэму как бы сверхсознательно и пророчественно. В ней сам он раздвояется на двух богоборцев — соперников, двух печальников о мире, соревнующих о спасении мира. И поскольку, в творческом своем экстазе, он соединяется со Христом, уже видит Отца; и поскольку сливается с личиною Великого Инквизитора, не верует в Бога. Инквизитор борется отрицанием Бога, потому что не доверяет, не вверяется Ему. Отрицая Бога, — утверждает мир данный: под свою опеку приемлет мир, — следовательно, все же приемлет. Христос поэмы не приемлет безмолвием, не приемлет покорством; поцелуем борется за свой мир, и осуществляет его самым своим существованием. Истинно сущий истинно волит; волящий воистину — воистину творит. И знает творящий, что сам по себе ничего творить не может. Отсюда: «не Моя да будет воля, но Твоя». Истинная воля, творческая, сверхличная, излучается только чрез прозрачную среду личного безволия. Христос истинно волит, а потому и сознает непосредственно, что в Нем волит сам Отец: «Я в Отце, и Отец во Мне». Но момент пророчественного экстаза, подсказавшего Ивану даже поцелуй Христа, этот истиннейший символ Его неприятия мира, — прошел, и душа Ивана опять «расколота». Не то для него отличительно, что дух времени заставил его мыслить атеистически, а то, что он атеист в силу своего умопостигаемого характера, или, точнее, своей умопостигаемой бесхарактерности. Его атеизм — неспособность к сверхличной воле, безволие в категории сверхличного. Есть тому и эмпирический симптом: головное неприятие мира, оскверненного несмываемым страданием, вовсе не делает Ивана в личной жизни добрым.

    — сама внутренняя свобода. Если она осознает себя, как веру в Бога, она делается внутренним разумом. Если же не определится в этих терминах сверхрационального разума, то неизбежно предстоит, при сличении со сферой рационального, как некое безумие. Пусть! Кто из сильных духом не предпочтет остаться безумным и свободным в своем внутреннем самоутверждении и мятеже против всего данного, нежели рассудительным рабом необходимости? Европейская душа не может отказаться и от этого безумия, ибо яд его — virus христианства — в нашей крови.

    Можно быть, в известном, условном смысле, иррелигиозным и вместе мистиком. Ибо мистика, лозунг которой «ab exterioribus ad interiora» («от внешнего к внутреннему») — чувствование и утверждение моей волевой монады, коренной и вне рационального сознания лежащей воли моей, подобной воле семени, предопределяющей его рост. Неприятие мира должно, чтобы стать действенным, корениться в этом моем сокровенном и сверхличном изволении, в неизреченном «Да» и «Нет», спящем в глубинах моего микрокосма.

    «позитивист», никогда не вышел бы он из заклятого круга явлений и ничего не задумал бы отвергнуть из данного. В недрах религий прозябла и пустила росток свобода своеначального духа. И мы остаемся в этом смысле религиозными и вне ограды положительных вероучений, если дерзаем противопоставить очевидной и необходимой действительности свой внутренний голос. В нас жив росток мистического действия, и мы, сознательно или бессознательно, оказываемся органами творчества религиозного.

    * * *

    виду тех форм внутреннего действия, в которых целью этого действия полагается угашение самой воли к бытию, — т. е. мистической морали пессимизма (virus буддизма). С другой стороны, поскольку мистический энергетизм есть самоутверждение сверхличное, мы не имеем в виду и того бунта уединившейся личной воли, который извращается в отрицание самого принципа внутреннего действия — в самоистребление личности, — другими словами, того круга идей, какой мы находим у Достоевского в «Письме Самоубийцы»1

    Три великих современника эпохи Возрождения оставили векам в трех религиозных творениях кисти символы трех типов неприятия мира. Мы разумеем «Страшный Суд» Микель-Анджело, «Преображение» Рафаэля и «Тайную Вечерю» Леонардо да Винчи.

    «Страшный Суд» грандиозно ветхозаветен по духу. Художник здесь мститель миру за его зло и неправду. На фреске Христос, — но мы не узнаем милующего Лика. Это внешнее утверждение поруганной справедливости, восстановление нарушенного права есть торжество веры, звучащем оглушительною музыкой создании — как пламенная стихия священного пророческого гнева. «Любовью ненавидящей огонь омоет мир». Мы видим «непримиримое Нет»; но «святое Да» еще не восставлено.

    «Преображение» Ватиканской Пинакотеки новозаветно, как все Рафаэлево творчество. Здесь неприятие мира выражено с пронзающею сердце горечью, и все-же сквозит лучом новой надежды, но каким холодно-белым и потусторонним! Есть какоето отдаление, отчуждение от мира в линиях, светах и слишком сгущенных (отчасти по вине довершителей незаконченного произведения) сумраках этого холста, как будто на нем напечатлелась тень Смерти, уже стоявшей за плечами художника. В этом великом и впервые болезненном творении Рафаэль отрицает самого себя. Кажется, будто жизнь от него отлетела вослед его гению, которому уже ничего более не оставалось открыть миру после этой последней своей и потрясающей исповеди, внезапно обнаружившей, на каком фоне души художника, счастливого любимца богов, отражалась дотоле сама гармония, сама полнота, само блаженство... В самом деле: этот страдальческий крик невольника земной юдоли, этот тоскливый порыв, этот неутоленный голод, эта призрачность естественного и сверхприродного, этот побег из земного в мерцание бесплотного, это отсуствие рая на земле и земли в небесах, этот кошмар внизу, где бьется бесноватый отрок между умоляющей женщиной и отчаявшимися апостолами, и транс там, наверху, где, в белом свете, что-то свершается и еще не свершилось, — все это мистическое и пессимистическое «Преображение» — что это как не Рафаэлево предсмертное «Илои, Илои, лама савахфани» («Боже, Боже, зачем Ты меня оставил»)?...

    — не только аскетическое «Доколе?». «Вечере» Леонардо мы видим тип неприятия мира в категории любви, которая антиномически говорит ему: «любовно приемлю», и тем преображает его в мир должный, желанный, прекрасный и истинный. Так исполняется завет внутренней воли человеку: «творящей Матери наследник, воззови преображение вселенной, и на лице земном напечатлей в любви свой идеал богоявленный» 2

    Христос Леонардовой «Вечери» приемлет — одной, обращенной ладонью книзу, другой жертвенно открытой, — раздающих пищу жертвы своей... Тишина в горнице. Вечеря ужаснувшихся святых. Молчаливое смятение детей мира в присутствии брата — «сына погибельного»... А вне дома умильная природа как бы упреждает преображение, тщетно отвергаемое злою волей человека, пусть еще упорствующей и только стоящей на пороге последнего страшного сопротивления, но уже внутренне побежденной, уже себя осудившей в лице нравственно сраженного Иуды.


    Из тесных окон светит вечер синий...
    Се, Красота из синего эфира,
    Тиха, нисходит в жертвенный триклиний...3

    II

    — идея мистико-анархическая, поскольку раскрытие ее необходимо вводит нас в круг мистических переживаний личности, и, противопоставляя необходимости последнюю свободу, человека, постулирует соборность, как последнюю свободу человечества, исключающую в сфере общественных отношений всякое принуждение. С другой стороны, мистический анархизм до конца утверждает свою подлинную сущность только в этом споре против мира данного во имя мира, долженствующего быть, — так что идея неприятия является ближайшим определением мистического анархизма.

    Термин «мистический анархизм», впервые, насколько мне известно, употребленный Георгием Чулковым с целью в одной обобщающей формуле охарактеризовать тяготения некоторой группы писателей, преимущественно художников слова-символа, — несомненно термин меткий и выразительный, и потому позволительно принять его, невзирая на недоумения, вызванные необычным соединением слов «анархия» и «мистика», с одной стороны, — некоторое формально-логическое его несовершенство — с другой.

    Недоумения, о которых мы говорим, сводятся к утверждению «оксиморности» термина, как будто анархия и мистика— понятия, взаимно друг друга исключающие. На самом деле, однако, можно было бы разве лишь исторически пытаться доказать, что мистики вовсе не были анархистами, ни особенно анархисты мистиками. Нам кажется, что история мистики столь же мало может считаться закончившейся, как история анархии. Последнее наименование не составляет, например, монополии бакунинского или кропоткинского толка. Всякое новое течение требует своей терминологии, всякая новая терминология составляет неологизм. Истинные анархисты не могут бояться, что их идея, в смысле конечного идеала их чаяния, будет ограничена в своей полноте тем или иным сочетанием с мистикой. Мы думаем, напротив, что такой союз единственно ее оправдывает и утверждает до конца.

    Скорее, чем несовместимость частей составного термина, можно было бы поставить ему в упрек скрытую в нем, но легко обнаруживаемую анализом тавтологию. В самом деле, не трудно доказать, что мистика, будучи сферой последней внутренней свободы, уже анархия. Верховные переживания, составляющие ее содержание, в такой мере запечатлены характером безусловности, что они, оказываясь в противоречии с какими бы то ни было извне данными нормами, снимают их ценность и делают их для мистика или необязательными, или прямо враждебными. Истинный мистик уже есть ео ipso личность безусловно автономная. Даже в своем отношении к религии — той сфере, которая всего естественнее могла бы быть опасной для внутренней свободы мистика — он сохраняет всю полноту своей независимости: орган религиозного творчества, как пророк, он изменяет себе, склоняясь пред авторитетом извне преподанной, а не внутри себя обретенной истины. Но и это обретение становится изменою свободе, если оно не поддерживается постоянным переживанием истины и как бы непрестанным и непосредственным ее зрением, т. е. утрачивает тот динамический и текучий характер вечного в своей разнообразно повторяющейся мгновенности события, который не позволяет душе мистика стать замкнутым и однажды навсегда устроенным храмом, а превращает ее в корабль, плывущий под звездным небом, где восходят и заходят, извечно те же, но в постоянно новых сочетаниях, знакомые и все же иные, и другие, еще неузнанные, другие, дотоле невиданные, звезды.

    понимается не в эмпирическом только, но и в умопостигаемом ее значении и когда (как хотя бы даже в иррелигиозной формуле Бакунина: «человек свободен; следовательно, Бога нет») свободе человека придается смысл безусловно самоопределяющейся волевой монады, утверждающей себя независимою от всего, что не она, будь то воля Божества, или мировая необходимость. Ведь в свободе и священном безумии этого волевого акта, противопоставляющего себя всему наличному и извне налагаемому на человека, мы и усматриваем существо мистики.

    — все же рассмотренный термин целесообразен, как ясное означение наших разногласий с теми, кто называют себя анархистами, не делая последних выводов из своего же лозунга, а подчас и первых соображений о смысле анархии, как идеи метафизической; — целесообразен и как рубежная черта, разделяющая нас от тех религиозных мыслителей, которые думают, что мистика ancilla theologiae и что можно быть мистиком, не утвердив прежде всего своей неограниченной внутренней свободы.

    Возможно было бы, наконец, заменить термин мистического анархизма, как вышепринятым термином мистического энергетизма, так и термином сверхиндивидуализма. Этот последний был бы по преимуществу ознаменованием генетическим в широком и тесном смысле: в широком — поскольку он указывал бы на историческую связь как мистики, так и анархии с индивидуализмом (анархия выросла из индивидуализма, индивидуализм осознал себя как сверхиндивидуализм чрез мистику); в тесном — поскольку он характеризовал бы генезис новейших течений философской мысли и художественного творчества. Объем настоящей статьи не допускает подробного развития этих положений, и я ограничусь, по данному вопросу, ссылкою на опыт о «Кризисе индивидуализма».

    * * *

    Естественно ожидать, чтобы вступительная статья к книге, являющей конкретный пример формирования идей, нас одушевляющих , содержала ответ на вопрос: какое место, по мнению пишущего эти строки, притязает занять мистический анархизм в ряду культурных факторов современности, в какое отношение к ним он становится? И, прежде всего, как относится он к двум смежным мистике и анархии сферам культурной жизни: к религии с одной стороны, к политике с другой?

    «Да» и «Нет», метафизически заложенных в глубине индивидуального сознания, и полагают заповедные грани индивидуальной свободе, — мистический анархизм отвечает отказом от этих норм и этих граней. Пред лицом обеих он является с чисто отрицательными признаками религиозного адогматизма и общественно-правового аморфизма; но с тем большею настойчивостью утверждает динамическое самоопределение, как религиозного, так и общественного начала: религию, как жизнь и внутренний опыт, как пророчество и откровение, общественность — как становящуюся соборность.

    Ибо мистический анархизм, если можно говорить о нем как о доктрине, принадлежит той области духовных исканий, которую можно было бы назвать т. е. субординируется под родовое понятие философствования о путях он утверждает, как текучие энергии беспредельно освобождающегося духа. В этом смысле мистический анархизм лишь формальная категория современного сознания, взятого в его динамическом аспекте.

    Будучи попыткой противопоставить познанию, стремящемуся осознать сущее в категории необходимости, практический разум, устремленный на осуществление должного в категории свободы, мистический анархизм — не мораль, поскольку не предопределяет действия, и вместе мораль, поскольку признает императив свободного и цельного самоутверждения нашей конечной воли, императив энергетизма. А это самоутверждение есть уже неприятие мира — хотя бы на один только миг, первый миг новой жизни в свободе, — неприятие мира, как мира данного и наличного, и противоположение ему своей автономной оценки и вольного избрания.

    Так мистический анархизм не предрешает и путей делания общественного, полагая, однако, как цель, последнюю свободу и общественных отношений. Он не строит, и не скрепляет скрепами; развязывает, а не связывает энергии, и не знает между ними иной связи, кроме соприсущего им тяготения к полюсам сверхличного. Ибо соборность—сверхличное утверждение последней свободы. 4

    — союзы мистического избрания по сродству взаимно угаданного их членами друг в друге последнего «Да» и «Так да будет», погребенного в их последнем Молчании. Когда эти общины обретут и назовут Имя, их связавшее, пусть они и отшатнутся одна от другой, и пусть будет между ними рознь и разделение. Ибо разно не приемлется мир; и есть изгоняющие бесов рабства и сна духовного именем Божиим, и есть изгоняющие именем Веельзевула. И всякой правде надлежит исполниться. Только бы ожили мы, мертвые, и не занимались лишь погребением своих мертвецов! Было бы напрасно искать в мистическом анархизме одностороннего утверждения какого-либо эстетического принципа; но из существа дела явствует, что, с эстетической точки зрения, его стихия определяется как начало трагическое. С другой стороны, связь мистического анархизма с символизмом не случайна. Течение символизма естественно окрашивается в цвета мистического анархизма, будучи пронизано лучом соборности. Сверхиндивидуализм был, в лоне символизма, преодолением «искусства интимного», эрой «келейного творчества», «уединение» которого из внутреннего и сознательного стало только внешним и вынужденным 5.

    Мораль поведения стала моралью страстных устремлений духа. Мистический анархизм есть также патетика. Его пафос — пафос неприятия мира — есть Эрос Невозможного. Эта любовь к невозможному — принцип всей религиозной жажды, всей творческой фантазии, всех порывов и дерзновений, совершавшихся доныне под знаменем «Excelsior» , — есть патетический принцип современной души. И тот не анархист, кто примиряется с иным, чем свобода безусловная; и не мистик, кто не знает, что то, что зовется «невозможным» на языке рационального сознания, «чудом» на языке сознания религиозного, имеет в его внутреннем Слове (оно же его Молчание) иное Имя, общее всему, что мудрецы прозревают как воистину сущее, как единую реальность мира.

    Примечания

    Читая статью В. И. «О Неприятии Мира», сперва недоумеваешь, почему статья эта вызвала бурную полемику, длившуюся годами: ведь она в сущности лишь повторяет прежние высказывания того же автора, не вызывавшие никаких возмущений. Впервые статья появилась в 1906 году, в виде вступления к книжечке Георгия Чулкова «О мистическом Анархизме» (изд. «Факелы»). На публикацию эту обрушился журнал «Весы» в августовском № того же 1906 года. (Переписка В. И. с В. Брюсовым хранится в ГБЛ в отделе рукописей, которому мы приносим глубокую благодарность за представленный нам материал. Частично переписка опубликована и исчерпывающе комментирована C. C. Гречишкиным, Н. В. Котрелевым и А. В. Лавровым в 85 томе «Литературного Наследства», посвященном Валерию Брюсову, изд. «Наука», Москва, 1976. В этом же монументальном издании обстоятельно исследована история «Весов» в статье К. М. Азадовского и Д. Е. Максимова).

    Уничижительные возражения Аврелия (Валерия Брюсова) сводились к тому, что спорить с Чулковым «невозможно» по той причине, что среди «многого и разного» им сказанного «напрасно ждать хоть одной самостоятельной мысли, хоть одного оригинального положения».

    «бессмысленному» тексту (именно потому, что статья вступительная) нельзя не только требовать, но даже и хотеть выяснения и интерпретации идей, которых в тексте нет. Доказывать, как будто, нечего. Но Брюсов, при упоминании о вступительной статье, начинает доказывать, что в ней нет «доктрины», нет основной существенной мысли. Он пишет: «В шумихе фраз действительно кажется, что статья нечто выясняет. Несколько не лишенных интереса мыслей (не относящихся однако прямо к вопросу), вставленных там и сям, довершают иллюзию.» Сам В. И. считал статью ту для себя существенной, независимо от повода к ее написанию, и он по прошествии трех лет поместил ее в свой первый сборник «статей и афоризмов» — «По Звездам». А Брюсов удивляет своею непоследовательностью: в августе 1906 г. он заявляет, что возражать не на что, потому что автор ничего не утверждает, а 17 октября того 1906 года пишет Вячеславу: «Я прямо вменяю себе в долг всеми средствами, вплоть до насмешки, бороться с твоим «неприятием» мира». И Брюсов слово сдержал: сразу поднялись и до 1908 г. длились в «Весах» резкие нападки на «мистический анархизм» вообще, и на В. И. в частности. Чтобы понять, что собственно случилось, начнем ab ovo:

    Когда юноша Валерий Брюсов впервые прочел стихи французских символистов, он был поражен: «Это было для меня целым откровением», — свидетельствовал он впоследствии. Вокруг него сгруппировались немногочисленные молодые люди, которые вместе с ним увлекались Бодлером и Верленом, вместе с ним решили обновить русскую поэзию, но беспрекословно признавали его, как он того и хотел, «первым» среди них. В 1894 г. им удалось выпустить маленький сборник «Русские символисты». Его осмеяли и критики, и публика, но авторов этим не запугали. Наоборот: Брюсов решил стать «великим». Через несколько месяцев после первого выпуска, в том же году, последовал второй сборник; летом 1895 г. появился третий сборник с резкой критикой критиков; и в том же 1895 г. Валерий Брюсов, присоединив к некоторым новым стихотворениям отвергнутые критикой прежние пьесы, выпустил первую книгу своей лирики, вызывающе озаглавив ее: «Chefs-d'oeuvre».

    «Русских Символистов» строжайшему резкому разбору и закончил статью свою 1895 г. собственными тремя стихотворениями-пародиями. Блестящая статья Соловьева, особенно его остроумные карикатуры имели невероятный успех: в течение многих лет русская интеллигенция, потешаясь и восхищаясь, наизусть декламировала «декадентские» стихи знаменитого философа. Благодаря этому имя Брюсова стало известным. Он говорил впоследствии, что лучшей рекламы для символизма и придумать было бы невозможно. Брюсов понимал, что ему необходимо собственное издательство. В ту пору найти в России щедрого мецената вовсе не было исключительной удачей: меценатами тогда зачастую становились сыновья фабрикантов и купцов, смелых, предприимчивых, шедших на риск и порою несметно богатевших. Сыновья эти, когда не прожигали наследства в кутежах, охотно направляли его в область культуры. Русский «серебряный» век им многим обязан. Но они отлично знали, куда идти, не нуждались в руководстве, имели свои страсти и пристрастия. А Брюсов не только не мог подчиняться, он и работать вместе с другими не умел. Он признавался, что успешно может делать всё только единолично, единовластно и что вообще совместная, «коллективная» работа — «самообман». Ясно, что с обычными меценатами Брюсов и одного дня не ужился бы. И вот, точно чудом явился меценат особенный, именно такой, какой тогда был Брюсову необходим. Сергей Александрович Поляков (1874—1942) удивлял необычной (даже в ту, богатую энциклопедистами, эпоху) разнородностью и основательностью своих познаний и сразу привлекал невероятной (во все эпохи) деликатностью, мягкостью душевной, скромностью, предупредительностью; он «нежен как мимоза», говорил про него Бальмонт. Нуждающимся Сергей Александрович помогал смущенно, точно извиняясь. Он был весел, общителен и трогательно застенчив. Сын владельца знаменитой Знаменской Мануфактуры, он покорно в семейном заводе играл роль администратора и казначея, но стремился не к дальнейшему расширению отцовского предприятия (одного из самых доходных в тогдашней России), а к использованию доходов для организации, создания того, что могло бы способствовать расцвету отечественной духовной культуры. Поляков не был творческим человеком, если под творчеством понимать только творчество предметное. Он окончил в 1897 г. физико-математический факультет и после того много занимался научными прозрениями на будущее, но самостоятельным ученым не стал; ко времени знакомства с Бальмонтом и Брюсовым он был уже всецело увлечен усвоением разных языков. Знал он их множество несметное: он владел санскритом и почти всеми европейскими языками, северными и южными, он читал по-персидски, изучал китайскую письменность и египетские иероглифы, но научных исследований по языковедению не предпринимал. Писал он стихи (кто в молодости стихов не пишет?), но поэтом не был. Он любил и понимал изобразительное искусство, но, будучи страстным библиофилом, дальше подбора заставок, виньеток и рисунков для оформляемых им книг не шел. И все же был он человеком подлинно творческим. Идеи свои он умел воплощать, осуществлять художественным разумом жизни. Еще до общения с символистами он решил, что культуру должно высвободить из под власти и гнета позитивизма и утилитаризма. А в едва зарождающемся русском «декаденстве» он учуял возможного достойного преемника французских корифеев символизма. Когда он встретил Балтрушайтиса, Бальмонта, Брюсова, он сразу понял, что прежде всего им надо дать возможность говорить во всеуслышанье. То, что для Брюсова до встречи с Поляковым было вожделенной мечтой, вдруг стало реальной действительностью: они основали издательство.

    «Скорпион». Поляков писал: «Цель книгоиздательства «Скорпион» знакомить с новыми течениями в русской и европейской литературе. Значительную часть внимания уделяет книгоиздательство внешности книг, заботясь, чтобы она стояла в полном соответствии с содержанием...» Осведомлять и привлекать — это, конечно, прекрасно, но этого мало. Издательство чувствовало себя призванным давать поэтам-обновителям возможность выступать всем вместе. И вот, начиная уже с 1901 года, стали появляться альманахи, которым Брюсов — декадент, но и страстный классик — дал Пушкинское имя — «Северные Цветы». Издатели призывали к участию в альманахах всех «символистов», нарочито игнорируя прежние между ними разногласия, сказывавшиеся уже в середине девяностых годов при одновременном существовании брюсовских сборников «Русские Символисты» в Москве и руководимого Мережковским журнала «Северный Вестник» в Петербурге. Выходили «Северные Цветы» по одной книге «на года» 1901, 1902, 1903, 1905, и после перерыва появился пятый, последний № в 1911 году. Новые писатели дружно устремились в альманахи. Они были рады печатать свои произведения, что им не мешало, впрочем, не совсем вежливо и даже совсем невежливо выражаться о «Северных Цветах».

    Журнал назвали «Весы». Такое имя было, конечно, подсказано астрономической близостью зодиакальных знаков «Скорпиона» и «Весов»; но впоследствии сами редакторы порою играли этими словами и употребляли их по отношению к журналу в обычном, житейском их смысле. Официальное прошение о разрешении печатать журнал Поляков подал 3 июля 1903 г., а 4 ноября того же года последовало уже соответственное разрешение. В начале 1904 года вышел первый № «Весов» с ответственной статьей Брюсова. Но выход этого первого № однако не обошелся без инцидентов. Брюсов хотел всех собрать и править единолично. «Весы» он считал своим детищем и своей собственностью. Когда владелец издательства Поляков посмел чего-то по своему захотеть, Брюсов возмутился и грозил «бросить всё дело». Поляков, миротворец, во всем уступил, и «все обошлось». Но поэтов сочувственников, единомышленников Брюсов искренне искал.

    Дружба В. И. и Брюсова была необходима обоим и парадоксальна. По «Кормчим Звездам» Брюсов сразу понял, что появился новый, ему нужный поэт, но рецензию написал двусмысленную. Зимою 1903 г. Брюсов приходит в Париже на лекцию В. И. о Дионисе и предлагает докладчику печатать в «Скорпионе» его новый сборник стихов: «Прозрачность». В. И. тогда же в Париже присутствовал на докладе Брюсова и пришел в восторг; однако он сразу отмечает разногласия. Он пишет Брюсову в Москву: «Вы интересно и согласно моим собственным впечатлениям говорите мне о разнице во фракциях нашего идеалистического движения в литературе и критике. Конечно, я ближе всего к Вашей. Против Вашего реферата в Париже я мог бы возразить: искусство не — ancilla Познания. Как я понимаю его действенную (теургическую) задачу, я сказал в стихотворении «Творчество» в «Кормчих Звездах». Мы еще символисты; мы будем мифотворцами. Дорогой символа мы идем к мифу. «В первом № «Весов» был воспроизведен тот доклад Брюсова под заглавием «Ключи Тайн». В. И., которому в Шатлэн незамедлительно был послан экземпляр журнала, пишет Брюсову 23/10 февраля 1904 года: «Поздравляю Вас от души с прекрасной статьей и прекрасным началом «Весов», журнала поистине изящного — внешне и внутренне. Получена ли статья «Поэт и Чернь?...» Брюсов спешит ответить: «Дорогой Вячеслав Иванович! Статьи* Ваши получены. Вы хорошо знаете, что они интересны, очень. Первой мы думаем поместить о Поэте и Черни — во главе 3 №-ра. Я лично очень разделяю Ваше мнение, что поэт должен стать мифотворцем, что символизм — путь к мифотворчеству, — буду его проповедовать. Но не думаю, что оно противоречит моим мыслям о Ключах Тайн: только углубляет их, если хотите, даже преображает, вскрывая то, что мне только грезилось, что я не сказал словом. Пишите нам больше».

    «Поэте и Черни» и по смыслу и по пафосу противоречило его боевому индивидуализму и понятию «свободного искусства». В. И. столь же горячо стремился к единению идей, но различия видел и отмечал: «Я очень обрадовался нашим единодушием в вопросе о мифотворчестве (...). Разница в наших взглядах все же есть, внутренняя и существенная. «Ключи Тайн» предполагают как тайну некоторую истину — объект познания. Мифотворчество само налагает свою истину; соответствия же ее объективной сущности вещей вовсе не испытует. Оно воплощает постулаты сознания и, утверждая, творит. Поэтому искусство для меня преимущественно творчество, если хотите — миротворчество — акт самоутверждения и воли — действия, а не познание (какова и вера); не «reine willenlose Anschauung», a «творца безвольный произвол», дело личного безвольного, вселенского воления» (19 февраля 1904). Весною 1904 г. В. И. с Лидией Димитриевной приехали в Россию. Тогда они ознакомились с модернистической и патриархальной Москвой; подружились с Бальмонтом и Балтрушайтисом, ближе сошлись с Брюсовым и, по тогдашнему обычаю, забегали к друзьям без предупреждения не только днем, но и ночью «на огонек» для бесконечных бесед о стихах (см. Том I, 68—80). В Швейцарию они вернулись летом. Вслед Вяч. Ив—у уже 30 июня Брюсов шлет письмо с Оки, где он обычно проводил каникулы: «Дорогой Вячеслав! Да будет это моим первым приветом тебе на твоей villa Java. Неужели воистину мне нельзя будет взбежать по лестнице у Никитских Ворот и постучать в дверь, где в № 20... (В. И. жил в тот приезд у Никитских Ворот в мебл. комнатах Троицкой — О. Д.). Меня всегда отчаивало, что то, что так близко в воображении, может быть далеко в «Реальности»! (...). Живо ли в тебе это чувство общности с нами? Если живо, ты вернешься. А мне сейчас кажется, что если вынуть тебя из нашего круга, — всё распадется. Ты должен был придти к нам, это было так необходимо, или, как я говорю, «неизбежно», что всем показалось естественным и ожиданным. Ты именно тот недостававший луч, который сделал гармонию из того ряда случайных красок, какими мы были до тебя. И никто не стал спорить, потому что то была очевидность. Вынь себя опять, и все опять вернется в хаос, но горший, потому что слишком будет уличать сравнение с недавним прошлым. Ты — должен ». В. И. был обрадован чрезвычайно; откликнулся сразу: «... И мне глубоко недостает твоей близости. Но отдаление заставляет еще живее почувствовать, что мы уже не «далекие»...»

    Положение Брюсова было трудное: подлинное желание его всегда было — всех соединить и править единолично, но соединяться естественно против общего противника. А когда противник побежден или устранен, каждый из соединявшихся начинает говорить свое, а свое у всех разное. Горячий призыв, с которым Брюсов обращается к В. И. («Ты должен быть с нами»... Без тебя «все опять вернется в хаос»), свидетельствует, что как ни старался редактор «Весов» не видеть «разного», это разное уже начало его мучить. В. И. конечно, все сразу понял; он отвечает 4 авг.: «... Меня пугает уныние, которое сквозит в твоем письме. (...) Мною ты можешь располагать, и я был бы по твоему зову на месте, если б мне не приходилось считаться с фактом явно высказанного Сергеем Александровичем убеждения в ненужности моего ближайшего и, так сказать, органического участия в вашем деле. (...) Близость с тобой, о которой я почти и не мечтал, зная твой замкнутый, суровый, слишком, быть может, осторожный нрав, делает меня счастливым. То, что я знал, раскрывается явно: в замкнутости какое-то пленительное целомудрие мужественной и юношеской души; в суровости — пугливая нежность глубоко страстного сердца, знающего любовь и ненависть (...). Я пишу тебе иначе, чем говорил прежде, во имя этой близости. Знаю, что ты не выдашь меня. Не выдашь Сергею Александровичу, что я говорю по поводу его. Не думай, что я его упрекаю, Я не знаю его мотивов, но предполагаю возможным, что ему и нельзя поступить иначе, чтобы не изменить союзу вас двоих: я считал бы естественным и правильным его образ действий, если бы он предоставлял, и в этом вопросе о моем ближайшем сотрудничестве, всю инициативу — тебе, но кажется, что зовешь меня ты один.»

    «Во-первых, я не в силах работать один. (...) «Весы» отнимают у меня всю жизнь (...) И через это самое дело идет хуже, чем могло бы (...) Необходимо, чтобы кто-нибудь другой поделил со мной редакционную работу. Ты понимаешь, что, говоря о ком-нибудь другом, я думаю только о тебе. Мне представляется сейчас просто сказкой, если б мы стали работать вместе (...) И я еще раз прошу тебя ответить мне принципиально: можно ли тебе приехать в Москву и возьмешь ли ты на себя соредактированье «Весов»? От твоего принципиального ответа будет зависеть мое дальнейшее поведение. Если ты ответишь утвердительно, я предложу Сергею Александровичу как ультиматум: «Весы» редактируют на равных правах: он, ты и я...»

    В. И. в Москву, конечно, не переехал; а у Брюсова с Поляковым опять всё «обошлось». Брюсов пишет «Вячеславу» 20 сент. (3 окт.) того же 1904 года: «Мы с Сергеем Александровичем успели уже выработать некоторый modus vivendi для «Весов» на 1905 год.» Соглашение касалось работы Брюсова: большая часть ее — информативная и техническая — была возложена на лиц менее важных, чем Бальмонт, Белый, Балтрушайтис, которые только номинально занимались редакционными делами.

    В ту пору В. И. придавал журналу большое значение. Он пишет Брюсову 28 сент./11 окт.: «И нам нужно решительно самоопределиться как движению, потому что новая эра началась. Так или иначе, «Весы» не просто журнал для чтения, а орган какого-то коллективного самоутверждения, какого-то жизненного процесса в русском — европейском, если хочешь — самосознании. Мы в «Весах» ведь не только коммивояжеры западных frissons nouveaux, мы хотим творить. Есть и коллективный момент в духовном творчестве. Вот отчего «Весы» мне дороги.» Но, несмотря на такое отношение к журналу, В. И. отнюдь не собирается «органически» входить в «Весы», и это совершенно независимо от намерений Полякова. Весною 1905 г. В. И. окончательно вернулся в Россию, и из Петербурга, 31 июля, сообщает Брюсову свой постоянный адрес (ставший потом знаменитым): «Таврическая, 25, кв. 24» (с 1915 г. номер дома переменили на 35). В. И. печатал тогда в «Вопросах Жизни» свою «Эллинскую религию страдающего бога». А с «Весами» всё продолжалось по-прежнему: Брюсов горячо звал Вячеслава в Москву; В. И. упорно отказывается: «Я с охотой возьмусь, если вы хотите, писать регулярно и о «настроениях» и о «журналистике». Что касается редактирования рецензий по отделам публицистики, истории и истории литературы, — очень дорожу и этой функцией, но ведь не поселиться же »

    Но, призывая В. И. в Москву, сам Брюсов сообщает о своем намерении отказаться от роли редактора и остаться простым сотрудником журнала. В. И. был возмущен и огорчен. Он пишет Брюсову 1 авг. 1905 года: «... Что касается известия о задуманном тобою «побеге», — ты ведь знаешь, что я об этом думаю. Ты знаешь, как мой, иногда ясно себя заявляющий, принципиальный ригоризм относится ко всякого роду (прости!) — дезертирству. Знаешь и то, как «Весы» мне дороги и как они неразрывно связаны с тобой, писателем и личностью. Но я упорствую и не верю в «побег», как не легко веришь во все, нарушающее закон «достаточного основания». Или же это равняется прекращению «Весов»? Для этого в эмпирии может быть «достаточное основание», хотя и противоречащее внутреннему логосу вещей. Но «Весы» без тебя — невозможность, или уже не «Весы»...»

    Журнал шел материально плохо. Подписчиков было катастрофически мало. Брюсов издательскими делами перестал заниматься и во всех невзгодах обвинял Полякова. Он пишет В. И.—ву 1 сент. 1905 года: «О «Весах» не могу сказать ничего нового. Обидно и досадно смотреть на их умирание. Это умирание, конечно, еще не заметно издали, но для меня, стоящего около, несомненно. Они движутся, но по инерции, говорят, но уже бессознательно. Плачевнее всего, что они, или, говоря не фигурально, что Сергей Александрович не сознает положения. Он очень доволен, что я покинул редакторство, делает вид, что сам редактирует, но всё дело в руках Брониславы Матвеевны. И надо признать, что она «набила руку» и «навострила глаз» в литературных мастерствах. О том, чтобы «представлять группу», как ты пишешь, не может быть и речи (...). Став теперь на положение сотрудника, я всё более и более начинаю понимать, как был ты во всем прав в своих суждениях о «Весах». Они могли бы ожить лишь при коренной реформе in capite et in membris, но на нее почти нет надежды. Однажды ты упрекнул меня в «отступничестве» за то, что я покинул редакторство. Но это было неизбежно. Я задумывался над этим с лета 1904 года. Осенью Сергей Александрович обещал (как русское правительство) реформы. Они оказались недостаточными. Я ждал, что приедешь ты, что приедет Михаил Николаевич, и всё изменится само собою. Но после того, как Сергей Александрович отверг Михаила Николаевича, отверг тебя как соредакторов, мне не осталось больше надеяться ни на что. Я ушел...» Брюсова раздражал, беспокоил, огорчал внешний неуспех «Весов». Он еще в июле 1904 г. писал В. И.—у: «Быть редактором нечитаемого журнала, журнала, обреченного вечно иметь 500 подписчиков, я не хочу».

    Брюсов приписывал все неудачи Полякову: его небрежному, «по домашнему» ведению дела. Но в сущности главною причиною изоляции «Весов» была идеология самого Брюсова. Проводил он ее полностью: он предоставлял Полякову подписывать журнал, заниматься виньетками, заставками, фронтеспициями, но направлять, определять, делать «Весы» он хотел сам, единолично. К редакторству он вернулся скоро, уже в октябре-ноябре. В сущности он никогда не покидал журнала, который руками Брониславы Матвеевны он неизменно продолжал вести. Бронислава Матвеевна Рунт, сестра жены Брюсова, была его ближайшим другом и горячей поклонницей. В руководстве «Весами» она являлась его alter ego. В ту пору Брюсов требовал полной «автономии», «свободы поэзии», что означало предельную автаркию искусства и абсолютный индивидуализм. Поляков в полной мере принимал мировоззрение своего соредактора и несомненно тогда был под его влиянием. В объявлении о рождении «Весов» в 1904 г. он заявлял: « «Весы» отстаивают безусловную свободу художественного творчества». А в проспекте «Книгоиздательства Скорпион» на 1905 г. он характеризует новый ежемесячник: «ВЕСЫ — научнолитературный и критико-библиографический ежемесячный журнал. Год издания второй. 1905. ̒Весы̉, — по преимуществу . Задача ̒Весов̉ следить за новыми идеями, которыми живет человечество, оценивать их, обсуждать их. (...) ̒Весы̉ надеются, что их читатели будут осведомлены о литературной, художественной, театральной и музыкальной жизни всего мира (...) В виду переживаемого важного исторического момента ̒Весы̉ дают особо подробную библиографию изданий, посвященных Дальнему Востоку...»

    Сделать журнал исключительно информационным и принципиальным, давать «самостоятельные статьи» о поэзии, но не саму «новую» поэзию, игнорировать всё реалистическое, главным образом общественно-политическое — такова была, поддерживаемая Поляковым, воля Брюсова. Примечательно: упоминая о «важном историческом моменте», т. е. о Японской войне, Поляков обещает особо тщательную библиографию, а отнюдь не особые обсуждения.

    Брюсов, уверенный в полной победе России, приветствовал начавшуюся на Дальнем Востоке войну соответствующими патриотическими стихотворениями. Постулируя поражение Японии, он с Поляковым решили, что следует проявить «мужество беспристрастия» к несчастному противнику, и, по крайней мере, напомнить об его блестящих достижениях в области изобразительного искусства. По отношению к «Весов» собрались воспроизвести множество изображений японской графики лишь в двух предпоследних №№ах журнала, т. е. уже поздней осенью и наступающей зимой, когда вполне обнаружилась возмутительная неподготовленность России, и надеяться на какую-то победу не было никаких оснований. А сам Брюсов еще 29 авг./11 сент. 1904 г. в письме к В. И. признавался: «Начинаю думать, что всю войну с Японией мы проиграли. Мои бодрящие стихи, которых я написал несколько, производят теперь чуть не комическое впечатление». Конечно, тогда, в той России было много, слишком много граждан, которые из ненависти к правительству, из боязни, что успех военный вызовет его укрепление, часто, слишком часто повторяли: «Чем хуже, тем лучше». Но всё же «эпатирующее», вызывающее выступление «Весов» было неприятно и не могло способствовать привлечению подписчиков.

    Требования обязательной непричастности поэзии к жизни общественной и политической Брюсов в 1905 г. относит и к событиям вспыхнувшей тогда в России, всех волновавшей, революции. В разных статьях и в письмах к друзьям он утверждает, что поэт как гражданин, может случиться, и обязан нравственно идти на баррикады, но как поэт он не должен ни к этому призывать, ни даже об этом говорить. Заставлять искусство служить политике, было бы, пишет Брюсов в статье «Современные соображения», — «все равно, что требовать, чтобы вся ткацкая промышленность только и делала, что приготовляла материю для красных флагов. У искусства есть своя область — тайны человеческого духа». Хотя Брюсов настаивает, что является лишь созерцателем происходящего, он все же обстрелы изведал, о чем сообщает друзьям. Так он 1 ноября 1905 г. пишет Анне Алекс. Шестеркиной: «Что сказать о себе? Революцией интересуюсь лишь как зритель (хотя и попал под казачьи пули в Гнездниковом переулке). А живу своей жизнью, сгораю на вечном костре (...) В жизни, конечно, больше мучительного, чем веселого, но и, конечно, больше радости, чем уныния. Останусь собой, хотя бы, как Андре Шенье, мне суждено было взойти на гильотину. Буду поэтом и при терроре, и в те дни, когда будут разбивать музеи и жечь книги, — это будет неизбежно. Революция красива и, как историческое явление, величественна, но плохо жить в ней бедным поэтам. Они — не нужны.» В. И., услышав о присутствии Брюсова на революционных октябрьских стачках в Москве, пишет ему из Петербурга 24 октября 1905 г.: «Говорить ли, как взволновала меня весть о твоей близкой опасности? Решительно, ты заходишь слишком далеко для «наблюдателя», — хотя бы этот наблюдатель был и поэт, царственно обязанный видеть и пережить, — чье «наблюдение» — уже дело».

    Заинтересованность наблюдателя не умалила в поэте переживания отчужденности. На страницах самих «Весов» Брюсов пишет о революции, что ею поэзия не должна заниматься. «Свобода Слова» называлась та статья 1905 г. Подобными заявлениями можно было только охлаждать и отгонять читателей, что и случилось. Руководители журнала серьезно задумались над возможностями его спасения. И решили превратить его отчасти в журнал и художественно-литературный, сохраняя, конечно, его характер вестника идей. К введению литературного отдела Брюсов относился с недоверием; он опасался судьбы «Грифа». Он пишет В. И—ву еще до получения соответствующего разрешения: «И если, действительно, дана будет «Весам» беллетристика, они неизбежно обратятся в собрание литературных безделушек».

    «главное управление по делам печати» прошение о разрешении ввести в «Весы» беллетристический отдел. Прошение было удовлетворено уже 7 октября. Брюсов и радовался такому начинанию, и боялся его. Ему внутренне в глубине было не до этого. Он переживал подъем своих творческих сил. В сущности в том и была главная причина его временного отхода от обременительного редактирования «Весов». Направление дано было им заранее. А исполнение, «правление» посредством умной и послушной «Брони» давало ему внешне и внутренне свободное время, и он мог вдохновенно радостно плести свой «Венок». Он писал В. И. (еще до прибытия разрешения печатать стихи в «Весах») 1 сентября 1905 г.: «Я чувствую себя умирающим в одной части своей души и воскресающим в другой. Воскресающим в той, которую ты больше знаешь. Работаю очень много, как давно уж не работал. Уже в «Вопросы Жизни» шлю целые груды стихов, а кроме того в «Журнал для всех» и в «Беседу» (...) А замыслов хватило бы на всю жизнь, если не на две. Печатаю свой «Stephanos», где ты найдешь много нового. Вообще в творчестве чувствую свежую бодрость, силу, возможность всего — окрыленность нового утра, когда так легко дается, чего тщетно добивался и огненным вечером и в безвольную ночь. Написал, осуществил многое из такого, о чем безнадежно мечтал целые годы. И если по бодрости сил я только что сравнил переживаемое время с утром, то столь же был бы я прав, сравнивая его с полднем по сил, по чувству, по сознанию, что я достиг полного обладания всем что во мне, что годы собирания кончены, пора расточать.»

    «Венка» заканчивалось, Брюсов тихо вернулся к редактированию «Весов». Апогей творческого вдохновения был для Брюсова единовременен апогею его дружбы с В. Ив—ым. Дружба та была нежной, глубокой, телепатической даже: Брюсов писал 1 сентября 1905 г.: «Дорогой Вячеслав, Твое письмо опять разошлось с моей запиской — не в первый раз. Когда я начинаю вконец тосковать без вестей от Тебя и спешу на Николаевский вокзал, чтобы бросить Тебе молящую открытку, — это верный признак, что конверт с Твоими строками уже на пути ко мне. Спасибо, я радуюсь этому влиянию на расстоянии». А 13 сент. В. И. пишет Брюсову: «Горько испытываю разлуку с тобой. Мне всегда вожделенна и часто душевно-нужна твоя близость. Не писать ли нам друг другу чаще? Именно в период подъема творческих сил ты должен был бы чаще делиться со мной... хроникой твоей музы...»

    Сборник «Stephanos» вышел в конце декабря. Открыв присланный ему экземпляр книги, В. И. увидел посвящение: «Вячеславу Иванову, поэту, мыслителю, другу.» Подпись: Валерий Брюсов. В. И. был тронут и в восторге; он отвечает 12 января 1906 г.: «Знаешь ли ты, как это знаю я, — что ты воздвиг нашей дружбе памятник «вечнее меди прочной»? Слова благодарности здесь немы. Говорить о моей любви к тебе также не нужно, — да и горько, раз нельзя воплотить ее в жизни и возможно явить только в иероглифах. Но как хотел бы я быть достойным другом тебе! Такое обязательство становится творческой силой: человек делается excelsior. He могу оторваться от «Венка», который ты сплел из такого изобилия, что у тебя достало цветов — или священного плюща — чтобы увенчать и меня (...) Невелика твоя книга, но какой царственный пир! Является мне ряд лирических характеристик; то, что прилагаю, — случайно, и не исчерпывает моих впечатлений. Решительной антитезы к «Urbi et Orbi» «Stephanos» не составляет, это еще одна большая эпоха, и мой сонет преувеличивает противоположность, в поисках за нюансом разницы. Повторяю, это не такая характеристика, какая нужна; но разница в строе лиры все же есть (...) Есть успокоенность полдня. Я буду писать о «Венке» еще (...) Как хотел бы я, чтобы ты был возле...». В письмо был вложен сонет, который под заглавием «Венок» вошел в «Cor Ardens» (Том II, 327). Сонет кончался терциной:



    Венец заветный на челе избранном!

    Вскоре по получении этого письма и сонета Брюсов поехал в Петербург. Вожделенное свидание состоялось. И...

    Иоанна Матвеевна (жена Брюсова) писала Надежде Яковлевне (сестре его) 31 января 1906 г.: «Вчера Броня передавала Валин разговор с Сергеем Александровичем: ̒Иванов и Лидия Дмитриевна очень согласны сотрудничать, но я думаю, их надо держать в черном теле̉...» Как?! Брюсов в январе 1906 г. соглашался отстранять В. И. от «Весов» — он, еще в декабре 1905 г. прочивший Вячеслава в соредакторы журнала? «Перед Рождеством «Весы» гибли. Мы (...) устроили «Конституцию «Весов»,.», —писал Брюсов в «Дневниках». Сохранился проект этой «Конституции», написанный рукою Брюсова. Вот его начало: «Предполагаемая организация «Весов».

    » (см. Лит. Насл. В. Брюсов, стр. 280 сл.)

    Что же произошло? В том же письме от 31 января Иоанна Матвеевна рассказывает о встрече Брюсова с В. И. на дому у Иванова: «Чулков и Вячеслав разъяснили Вале, что́ такое мистический анархизм (...) Валя им, факельщикам, не сочувствует, а они не находят у Вали «неприятия мира» и повиновения им. Понятно, что Валя не будет в школе Чулкова, ни даже Вячеслава». Что это значит? Какая «школа»? Брюсов знал, что предполагается выход новых альманахов и организация новых издательств. Перспектива самого факта публикаций тревожила его больше, чем предвидение эмпирических последствий: неизбежной конкуренции и возможной потери сотрудников. Коли проекту суждено осуществиться и на ряду с «Весами» появятся другие символические журналы, то этим самым окажется подорванным всё дело «ортодоксального» журнала. Ведь — «Весы» должны были являть единение, единство символистов. В Петербурге Брюсов увидел, что все его опасения близки к осуществлению. А Вячеслав? Беседы с ним на «башне» убедили Брюсова, что «единомыслие» то, на котором он настаивал после опубликования каждого ответственного этюда В. И., существует лишь в вопросе об отношении мифа к символу, что определения сущности и духовного назначения искусства у В. И. заострились до полного отрицания основных утверждений автора статей «Ключи Тайн» и «Священная Жертва». Брюсов ясно увидел, что дальнейшее соседство его высказываний и высказываний В. И. перенесло бы спор между двумя видами символизма на страницы самих «Весов», чем они, лишившись своей главной цели, были бы обессмысленны. Но, просто отказаться от сотрудничества В. И. для «Весов» было нелепо тогда и вредно. В. И. становился видным мэтром, он привлекал сердца и умы, он волновал. Заменить в то время имя его другим не представлялось возможным. Дипломат-Брюсов рекомендовал себе осторожность: Вячеслава следует занять рецензиями, печатать его стихи, а об идейно важных статьях до поры с ним не заговаривать... В интимных признаниях Брюсов называл это: «держать в черном теле».

    В январе 1906 г. вышел первый сборник «Факелы» с претенциозным предисловием Г. Чулкова: «Стоустный вопль — так жить нельзя — находит отзвучие в сердцах поэтов, и этот мятеж своеобразно преломляется в индивидуальной душе (...) Мы подымаем наш Факел во имя утверждения личности, во имя свободного союза людей, основанного на любви к будущему преображенному миру». В оглавлении, среди перечисленных участников «книги первой», встречаются имена — Ивана Бунина, Леонида Андреева, но и Александра Блока, Андрея Белого, Вячеслава Иванова, Валерия Брюсова. Чулков поясняет: «Мы не стремимся к единогласию: лишь одно сближает нас — непримиримое отношение к власти над человеком внешних обязательных норм».

    «Весов» помещает он свою критику этой книги, и — несмотря на свое участие в ней — дает разбор ее, весьма отрицательный и резкий. Подписывается он своим известным псевдонимом — Аврелий. Он утверждает, что «факельщики» претендуют стать «новым течением в литературе», «новой литературной школой», первый манифест которой «под формой скромной заметки о Театре-Студии» можно найти в сентябрьском № «Вопросов Жизни» за 1905 год. «Г. Чулков, нынешний редактор «Факелов», заявлял там, что мы «переживаем культурный кризис», что поэтому необходимо «найти новый мистический опыт», и предостерегал художников от «символизма, выращенного в оранжереях мещанской культуры», и от «жалкого декаденства». Новое направление именовалось в заметке «мистическим анархизмом», и оксиморное имя это получило с тех пор некоторую известность. И «Факелов» стали ждать как «маленького откровения». Но «радужные надежды» оправданы не были. Нового в «Факелах» так мало, что большая часть стихов и рассказов, вошедших в них, могла бы найти себе гостеприимный приют на поросших травой кладбищах «Русской Мысли». «Неприятие мира» превратилось в политическое революционерство, а беллетристика сводится к тенденциозным нападкам на правительство; невольно вспоминается А. П. Чехов, заметивший однажды: «Не надо нарочно сочинять стихи про дурного городового». Из «излишней заботы быть особенно передовыми, ультрапрогрессивными «факельщики» оказались в искусстве просто крайними реакционерами.» Но Брюсов признает: «Отдельно стоят в «Факелах» три писателя: Л. Андреев, Вяч. Иванов и А. Блок.» Они явили мастерство, силу, магию искусства, но Л. Андреев и А. Блок не имеют ничего общего с пресловутым «мистическим анархизмом», а Вяч. Иванов «действительно делает попытки подчинить свою лиру идее неприятия мира», хотя идея эта не вяжется с общим духом его поэзии. «Но,» заключает Брюсов, «дарование Вяч. Иванова преодолевает все препятствия, какие он ставит своему творчеству. Почти все пьесы, подписанные в «Факелах» его именем, прекрасны и опять утверждают за своим автором одно из первых мест среди наших современных поэтов».

    Надо отдать справедливость Брюсову: себя он не щадил: еще 24 апреля 1906 г. он писал Блоку, «Балаганчик» которого был напечатан в том же первом сборнике «Факелов»: «Перечел Ваш «Балаганчик». Прекрасно, хорошо совсем. Выделяю лишь его, да стихи Вяч. Иванова, пожалуй, еще отчасти, рассказ Л. Андреева. Всё остальное в «Факелах» (в том числе стихи мои и Бориса Николаевича) — дрянь, вещи, которые к искусству причислить нельзя никак. И никакого «мистического анархизма» не оказалось, а — просто тенденциозная беллетристика в духе «Русского Богатства». (...) И эти «факельщики», подлинные реакционеры в искусстве, воображают себя прогрессистами и новаторами. Стыдно. Пишу всё это в более приличных выражениях в «Весах» ».

    После появления в «Весах» критики Брюсова В. И. спешно послал ему рецензию на рецензию, озаглавив ее: «О «факельщиках» и других именах собирательных». Он пишет, что его «поверг в недоумение обычно чуждый алогизма и аффекта Аврелий», что в литературе «направление» и «школа» не одно и то же, что он не знает, о каких «манифестах» идет речь, что факельщиков как школы, противополагающей себя «декадентам», нет и быть не может, потому что в «Факелы» входят писатели разных направлений. И В. И. полемически заостряет это утверждение, намекая на два стихотворения Брюсова в «Факелах»: «В самом деле, как могло бы случиться, чтобы так называемые ̒декаденты̉, напр. Валерий Брюсов, участвовали в «Факелах», не принеся раньше всенародного покаяния в своих прежних грехах и не предав сожжению всего, чему они прежде поклонялись, если б за окончательное и всеобщее мнение кружка можно было бы принять, например, — не знаю из какого контекста выхваченную Аврелием фразу о «символизме, выросшем в оранжереях мещанской культуры» и о «жалком декаденстве»? (...) Решительно, нам нужно остерегаться собирательных понятий, тем более, что недавние группировки и литературные фракции разлагаются на наших глазах». В конце этой маленькой полемической статейки В. И. дает важное, характерное для него, определение символизма как стремления преодолеть уединение: «Символизм, по самой природе своей и в силу внутренней своей логики, устремлен к соборности, что я доказывал с первой до последней статьи своей в «Весах». И как только полоса символизма пропитывается лучом соборности, она естественно окрашивается в мистический сверхиндивидуализм (см. мою статью «Кризис Индивидуализма» в «Вопросах Жизни») или, если угодно, в «мистический анархизм», причем под анархизмом разумеется синтез индивидуализма и соборности, а под мистикой — свобода и святое безумие нашего последнего глубинного, подсознательного и уже сверхличного волевого самоопределения и самоутверждения, подвергающего своему «да-да», «нет-нет» всё данное извне и наложенное как неизбежность».

    «Дорогой Вячеслав! Твой ответ Аврелию мною получен и, конечно, будет напечатан в «Весах» (...) Никакого редакционного примечания к твоей статье не будет, и возражать на нее Аврелий не будет. Но здесь, в частном письме, скажу тебе, что ты прав только формально. Совершенно справедливо, многого из того, о чем говорит Аврелий, нельзя вывести из «Факелов». Но он вынес это из личных бесед с тобой и с Георгием Ивановичем. «Факелы» имеют притязание быть новой литературной школой (слово «течение» поставлено Аврелием только затем, чтобы смягчить неожиданный вывод). «Факелы» противополагают себя декаденству и символизму. Всё это бесспорно — для меня. А если декаденты, в том числе Валерий Брюсов, участвуют в «Факелах», не принеся публичного покаяния, то ведь не так уж много мест у декадентов, и в том числе у Валерия Брюсова, где они могут печатать свои стихи. А если направление «Факелов» враждебно Валерию Брюсову, то многие из участников альманаха ему любезны и дороги: он любит тебя, дружески расположен к Георгию Ивановичу, очень, очень, очень чтит Блока, А. Белого и т. д., и т. д. Почему же ему не участвовать в «Факелах» тем, что их редакция считает для себя приемлемым? Не вижу причин. Другое дело, если бы надлежало выбирать, где печатать свои стихи, в «Весах» или в «Факелах», он предпочел бы «Весы». Но у него нашлось бы стихов и для «Весов», и для «Факелов». Всё это рассуждения теоретические, ибо после моей статьи «Факелы» очевидно меня не пожелают больше».

    В. И. отвечает 3 июня: «... Ты пишешь, что прав я в своей полемике только формально. Но, Валерий, из разговоров со мной — ибо я никогда так не мыслил и теперь не мыслю. Подумай, какая же тут новая литературная школа, если мы смешиваемся в одной кучке с реалистами. И разве я-то стал иной, чем прежде, как стихотворец в «Факелах»? Поистине, я semper idem хотя, конечно, в силу закона πάντα ῤεῖ и самоутверждения моей жизненности, κ᾿ἀγὼ ῤέω. Повторяю, что «мистический анархизм» — символизм, пронизанный лучом соборности. Впрочем, самоопределение «мистического анархизма» скажется теоретически в книжке статей Г. Чулкова с моею основательной «вступительной статьей» к ней, которая печатается».

    Брюсов обещание сдержал: уже в июньском № «Весов», т. е. в № 6 за 1906 г. появился «ответ Аврелию», статья В. И. «О факельщиках» без сокращений и «редакционных примечаний». А по прошествии двух месяцев вышла и возвещенная В. Ив—ым книжка Чулкова «О мистическом анархизме» с его (В. Иванова) ответственным предисловием «Идея неприятия мира и мистический анархизм». Сам В. И. считал этюд этот точным выражением своих основных узрений, придавал ему значение, независимое от повода к его написанию. По прошествии трех лет он поместил его в свой первый сборник «статей и афоризмов» — «По Звездам». Статье «О неприятии мира» можно, пожалуй, поставить в упрек, что она не выдерживает своей роли «предисловия». Автор ее, указав, что Г. Чулков ввел «меткий и выразительный» термин «мистический анархизм», и показав, что термин этот отнюдь не противоречив внутренне, а скорее тавтологичен, забывает, что пишет «вступление», не упоминает ни одного раза ни о Чулкове, ни об его книжке, а с увлечением предается тщательным и точным формулировкам своих заветных мыслей о преодолении индивидуализма сверхиндивидуализмом, о тяготении к соборности, «об вожделенной анархии духа, могущей сразу осуществиться в общинах избранных», переходит ко всему тому, о чем он еще за год до того говорил в своем «Кризисе индивидуализма».

    «О неприятии мира» была весьма неприятна именно своей определенностью: решительным опровержением «чистого, автаркического искусства», и она раздражала его постоянными ссылками В. И. на свои прежние этюды в «Весах», которые Брюсов еще незадолго до того признавал себе созвучными. Он ясно увидел, что он и В. И. стали представителями и вскоре станут вождями двух разных видов символизма, которые в свое время отметил уже Шарль Моррас, противопоставляя символизму «вечному» символизм «декоративный». Этот «декоративный» символизм В. И. отвергал как «субъективистический», а Брюсов превозносил как «ортодоксальный». И затревожился Брюсов, что дальнейшее соседство его высказываний в «Весах» с высказываниями В. И. перенесет спор между разными видами символизма на страницы самого журнала, и «Весы», лишившись своей главной роли миротворца и объединителя, окажутся обессмысленными. Поэтому открыто и откровенно ополчиться на статью В. И. было бы совершенно нерационально: это явилось бы началом спора во всеуслышанье, т. е. именно тем, чего Брюсов до времени хотел избегать. Но и умалчивать нельзя было: «Факелы» стали уже обращать на себя внимание. Что же делать? Брюсов прибегнул к неожиданному решению. На книгу «О мистическом анархизме» Аврелий в «Весах» откликнулся незамедлительно; статья его появилась уже в августовском, 8-ом № журнала. Презрительные, резкие возражения Чулкову сводились к тому, что с ним даже и «спорить невозможно», потому что среди «многого и разного» в статьях его «напрасно ждать хоть одной самостоятельной мысли, хоть одного оригинального положения». Упомянув, что «вступительная статья Вяч. Иванова рекомендует Г. Чулкова как впервые употребившего термин мистический анархизм, Брюсов переходит к самой статье и, сказав, что в ней нет никакой своей «доктрины», характеризует ее следующим образом: «Написана статья обычным для г. Вяч. Иванова языком строгим, выработанным, но зато очень тяжелым и очень темным. Отвлечения громоздятся на отвлечения, понятия нередко берутся в особом смысле, понятном только постоянным читателям г. Вяч. Иванова (...) В шумихе фраз действительно кажется, что статья нечто выясняет. Несколько не лишенных интереса мыслей (не относящихся однако прямо к вопросу), вставленных там и сям, довершают иллюзию».

    Прием критики поистине парадоксальный! Аврелий просто напросто, вопреки всем фактам, отрицает в разбираемом им тексте наличность каких бы то ни было идей, ему чуждых, неугодных. Но такое странное (à la Hegel) обращение с фактами оказалось целесообразным: Брюсову-дипломату важно было выиграть время, нужное ему для новой организации журнала.

    Предвидя неизбежность близкой, открытой борьбы и решив в подобающий час сделать из «Весов» орган нападения на формирующуюся «школу», Брюсов с начала 1906 г. стал настойчиво и уступчиво привлекать таких сотрудников, которые были бы не только вескими и известными писателями, но и хлесткими полемистами. И тут обстоятельства сложились для него вполне благоприятно.

    «Весов» непосредственно за статьей Аврелия следовала статья Антона Крайнего, озаглавленная «Иван Александрович — неудачник». (Антон Крайний — один из бесчисленных псевдонимов Зинаиды Гиппиус, о которых она сама говорила, что всех их не упомнит; но Антона Крайнего она не забывала: то была ее обычная подпись для заметок и рецензий). В критике своей, обозвав Чулкова Иваном Александровичем Хлестаковым и зло высмеяв его невежественность, хаотичность, претенциозность, лишенные даже хлестаковской удачливости, Зинаида Гиппиус останавливается на разборе вступительной статьи к книжке «О мистическом анархизме» и на характеристике автора этого вводного этюда.

    «Начало статьи г. Вяч. Иванова написано, как все статьи этого недюжинного писателя, с пленительной и бессмысленной чуткостью, с нежным прозрением, и никуда не ведущим, ничего не дающим сознанию, но сладко безвольным томлением (...) Но вот Вяч. Иванов вспоминает о г. Чулкове, пытается объяснить его, — и конец сладкому томлению (...) Вступительная статья только там линяет, мокнет, сыреет, где она близко приникает к произведениям рук Георгия Чулкова.» И Антон Крайний объясняет, «оправдывает» это «приникновение» автора предисловия к автору книги «бесконечной добротой чистого сердца» Вячеслава Иванова «ко всем теплого, всем словам как таковым, вне их сочетаний (?) искренне верящего». Конечно, 3. Гиппиус прекрасно видела и знала, что в изображенном ею, «бессмысленном», добреньком простачке никак нельзя было узнать пронзительно умного, изысканного хозяина «башни», той «утонченной культурной лаборатории» (как ее называл Бердяев), где формировались и формулировались нарождающиеся идейные течения.

    Сперва удивляешься: зачем понадобилось З. Гиппиус прибегать к явному искажению образа Вяч. Иванова, чтобы доказывать, что он ничего своего не говорит и не отстаивает и что вступительная статья его защищает (что для вступительной статьи, впрочем, вполне естественно) представляемого ею автора.

    Статья Антона Крайнего явно несамостоятельна. Она повторяет не только соображения Аврелия, но следует тенденционности его критики. Это удивительно непохоже на обычаи Гиппиус. Если во втором № «Факелов» ее раздражало чуждое ей направление мыслей и если в «мистическом анархизме» она усмотрела миросозерцательного врага, то ей естественно было бы на врага наброситься решительно и резко. Но доказывать отсутствие у противника каких бы то ни было утверждений, с которыми можно было бы спорить, — какой в этом смысл? Зачем ей это было нужно? Ясно, что ей это нужно не было, а нужно это было до поры до времени редактору «Весов». Статья Антона Крайнего, вторящая Аврелию, писалась согласно желанию Брюсова.

    Сближение Брюсова с Мережковскими образовывалось постепенно. Потеряв «Новый Путь», они «изнывали» без своего журнала, искали новых связей. Зинаида Гиппиус уже 5 февраля 1906 г. писала Брюсову, что «Весы» ей ближе, чем «Вопросы Жизни». Летом 1906 г., т. е. именно ко времени выхода в свет альманаха «Факелы», начались переговоры (вернее, началась переписка с находившимися в Париже Мережковскими) о возможности общей работы над журналом, о совместном редактировании «Весов» (Лит. Насл. «В Брюсов», стр. 289 сл). Из проектов тех ничего не вышло. Уже 16/29 октября 1906 г. Брюсов писал Андрею Белому: «У «Весов» соглашение с Мережковскими не состоялось. Вероятно, оно состоится у Мережковских с «Руном». Неожиданно, не правда ли? Но Мережковские вообще люди довольно неожиданные.» Соглашение Мережковских с «Золотым Руном» тоже не состоялось. Брюсов срывом тех переговоров не был, кажется, раздосадован; быть может, он даже был отчасти доволен. Как бы то ни было, налаживавшееся литературное сотрудничество не пострадало от провала проектов соединения. «Весы» нужны были Зинаиде Гиппиус; она Брюсову нужна была для «Весов». Так и случилось, что уже в августе 1906 г. она выступила в «Весах», вполне подчиняясь желаниям Брюсова. Деятельное участие ее в журнале продолжалось в течение долгого времени. С Брюсовым отношения вполне наладились: она ни на иоту не изменила своих идей религиозной общественности, он по-прежнему продолжал проповедовать крайний индивидуализм и полную автаркию искусства. Дружно, вместе они нападали на новое движение внутри самого символизма.

    — это много, но недостаточно, да и компромиссно; а Брюсову нужен был соратник несомневающийся, блестящий и задорный полемист. Брюсов пошел по дороге, казалось бы, вполне нецелесообразной: он решил завербовать Андрея Белого. Отношения Брюсова и Белого представляли собою постоянную смену резких столкновений и «умилительных» примирений. Одно оставалось неизменным: их принадлежность к разным направлениям внутри самого символизма. И никакое примирение не могло прекратить их «умственного» состязания, потому что оно восходило к «первородному греху» символизма, к его изначальному внутреннему раздвоению. Их высказывания, даже против их намерения, обращались в полемику. Так Белый, горячий поклонник поэзии Брюсова, хотел написать панегирик: в апрельском № «Весов» за 1905 г. появилась его статья «Апокалипсис русской поэзии», в которой Белый утверждает, что действие подлинной поэзии есть действие теургическое и что именно русской поэзии, исполненной апокалиптического смысла, предназначено свыше преодолеть мировой хаос и водворить гармонию. Что касается поэзии Брюсова, то она— великая, совершенная, должна обрести недостающий ей религиозный пафос — спасении мира. Брюсов, естественно, был возмущен такой, хоть и дифирамбической, но капризно игнорировавшей истинное направление его творческой воли, произвольной характеристикой его стихов. В следующем майском № журнала он помещает «открытое письмо Андрею Белому», озаглавленное: «В защиту от одной похвалы», в котором он резко упрекает Белого, требует от критики адэкватности и оценки поэтов не на основании произвольных геторономных теорий, а «только по достоинствам и недостаткам их поэзии, ни по чему другому». Белый был уязвлен и сейчас же ответил «открытым письмом Валерию Брюсову», назвав его: «В защиту от одного нарекания». Он доказывает, что теургическая установка вовсе не упраздняет установку эстетическую, нисколько не посягает на независимость художественного произведения и имеет полное право «рассматривать, как преломилась та или иная религиозная идея в тех или иных эстетических формах».

    «Весов» разгорелся спор между двумя разными направлениями в символизме. Казалось бы, что этим совершенно исключается возможность ближайшего привлечения Белого к деятельному участию в журнале. Однако, Брюсов решил пойти по линии наибольшего сопротивления и обратить полемическое дарование Белого на борьбу за свой «ортодоксальный» символизм. Замечательно, что ему это удалось; на него работала судьба. У Белого произошла сложная, его невероятно удручившая встреча с женою Блока, Любовью Дмитриевной, и вспыхнула ненависть и к самому обожаемому Блоку, и главным образом, к Чулкову, и рикошетом к Вяч. Иванову. Что при темпераменте Белого такая ненависть выразится в острой полемике, Брюсов не сомневался; это можно было использовать. Белый уехал спасаться за границу, к Мережковским, с которыми тогда всё больше и больше сходился. Брюсов дождался первой реакции Белого после отъезда, и, получив сразу от него дружеский привет, незамедлительно вызвал В. И. на открытое состязание, написав ему то (как будто, неожиданное) боевое письмо 17 октября 1906 г. Записка Белого была послана «21 сент./4 октября 1906 года. В письме от 17 октября Брюсов писал «Вячеславу»: «... Мне хотелось бы, чтобы ты понял меня. В проповеди, затеянной тобой с Георгием Ивановичем (Чулковым — О. Д.), мне видится нечто глубоко гибельное для того движения в литературе, которому я служу, (...) — и я готов нападать на тебя с той же яростью, как когда-то на критиков школы Михайловского. Я прямо вменяю себе в долг всеми средствами вплоть до насмешки бороться с «мистическим анархизмом», с твоим «Неприятием мира».» Когда Андрей Белый вернулся в Москву к марту 1907, Брюсов смело поручил ему руководящую роль в «Весах», и оказался прав: пером Белого он до 1908 г. едко, порою издевательски, нападал на то, что он считал враждебной «школой».

    В. И. был внутренне занят писанием «Cor Ardens», a внешне — сложными и разнообразными собраниями на «башне». Ему не хотелось заниматься внешней полемикой. Он извиняется за медлительность рецензий, просит «покровительства Орам». Но отстранение его от реального участия и грубость нападок заставили его прямо поставить вопрос. До него дошли слухи о враждебном для всех его начинаний выступлении «Весов», именно № 6. Он пишет из Загорья 23. VII 1907 г.: «№ 6 не получил. Очень прошу о высылке. Нужен он мне, между прочим, для выяснения моих отношений к «Весам». Я не знаю, до какой степени простирается их враждебность к литературным зачинаниям, с которыми связано мое имя. Быть может, помимо № 6, поможешь мне и ты в выяснении этого вопроса формулировкою отношения «Весов» к моему сотрудничеству, которое могло бы фактически восстановиться, и к «Орам», содействие которым входило в твою программу.» Но главное для В. И. был вопрос о печатаньи «С. А.»: «Вопрос об издании «С. А.» я, разумеется, совершенно изолирую от вопроса о моем сотрудничестве в «Весах». Если же это не так, предупреди». В № 6 были резкие нападки и на «Оры», и на стихи В. И., насмешки и даже пародии Белого.

    Брюсов отвечает уклончиво; потом уточняет: «Мое отношение к тебе как к поэту «Эрос», где я прямо отказывался судить тебя, признав тебя в числе тех, кто выше суда своих современников. И поскольку мое влияние простирается на «Весы», постольку я отстаиваю в них это мнение и постольку я всегда готов и рад тебе содействовать.» Брюсов пишет «содействовать», а не по-прежнему: «ты нам необходим». Далее Валерий Яковлевич упрекает В. И. за то, что он связал имя свое с Чулковым, и, наконец, решительно заявляет, что он, сам будучи редактором, совершенно не может запретить Зинаиде Гиппиус и Андрею Белому высказывать свои суждения, потому что «за последний год они несли всю журнальную повседневную работу, нелегкую». Кстати, или, вернее, некстати сообщает, что «читал с большим наслаждением» статью Вячеслава «О веселом ремесле и умном веселии», но, «вынимая из нее пять-шесть строк «мистического анархизма», совершенно не идущих к делу». Все эти, сомнительной вескости, объяснения в сущности мало интересовали В. И.; письмо Брюсова его обрадовало ответом о печатании книги «С. А.». Брюсов писал: «Разумеется, что вопрос о ее издании стоит особняком от вопроса о твоем отношении к «Весам», «С. А.» решено».

    В. И. на письмо это от конца июля откликается 4 августа соображениями, которые трудно было бы предвидеть: «... «Весы» тебя внутренне не интересуют. Они для тебя средство и орудие внешних воздействий и влияний на литературу и особенно на биржу литературных ценностей дня (...). И вот ты имеешь в «Весах» твой «большой дом», где ты поместил и свой департамент поэтических дел. У тебя свои чиновники, которые иногда похожи на лакеев (разумею и Эллиса, и Андрея Белого). (...) При отсутствии внутреннего, идейного интереса к журналу ты, естественно, допустил в нем непонятный для мыслящего читателя эклектизм и беспринципную разноголосицу случайных мнений (...). Добро ли, что ты в «Весах» наделал для литературы — вопрос спорный. Но бесспорно для меня одно: что ты ответственен за всё, что делается в «Весах». (...) Говорю всё это отнюдь не для того, чтобы обвинить тебя в чем-либо, кроме одного пункта: мертвящего идейного влияния на судьбы нового умственного и художественного движения». И напоминает В. И. Брюсову его же стихи: «Горе, кто обменит/На венок — венец».

    «Я не только люблю тебя, но и чту, и что еще, быть может, важнее — просто люблю всегда, даже, когда вижу твои «отводы» (...). Ты читал все мои статьи по мере их возникновения, и должен отчетливо знать, что оная доктрина проходит через них красною нитью, хотя бы начиная с «Копья Афины». «Кризис индивидуализма» дает ее готовой еще до «Факелов». Мои искания искренни и как бы органичны. (...) То, что я говорю, я назвал мистическим анархизмом. Ergo, мистический анархизм подлежит не издевательству и глумлению, а серьезной критике по существу. Или же вы должны сказать: мистический анархизм есть то-то и то-то, но не статьи Вячеслава Иванова, «мистический анархизм» которого, как угодно выражаться их автору, подлежит отдельному рассмотрению (...). Мистический хаотизм, тщетно бьющийся в родильных муках, и тебе столь дружественный, относится сюда же! (...) Прости, если что покажется жестким и отомсти жесткостью выражений, но не сердца!»

    Вся полемика вдруг прекратилась: в Загорье неожиданно скончалась Лидия Димитриевна. Для В. И. печатанье текстов «С. А.», которые кончались жизнью на «башне», потеряли всякий интерес и смысл. В сущности «периода мистического анархизма» вообще не было. В статье «О неприятии мира» ничего не сказано такого, чего В. И. не утверждал и до и после нее. Но Брюсов добился своего: на «Факелы» и на самого В. И. обрушились «Весы» на целые два года, и В. И. от принципиального участия в журнале был отстранен. Миф о каком-то «периоде» создал сам Брюсов, продолжая настаивать, что всё делают всесильные его сотрудники, а он же не при чем. А сам В. И., кажется, после той статьи термином «мистический анархизм» ни одного раза не воспользовался, предпочитал говорить о «мистическом энергетизме» и «мистическом хаосе».

    В. И. говорил о Брюсове: «По его собственному, неоднократному мне признанию, он вынужден вечно лгать. Помню, какое сильное впечатление произвел он на мою жену, когда при первом знакомстве в течение целого вечера рассказывал, что он больше всех в мире страдает, ибо вынужден всегда лгать и скрывать свое истинное лицо». Слова эти приводит М. Альтман в своих записях «Из бесед с поэтом Вячеславом Ивановым» (см. I, 251). Чем объясняются странные признания и притворство Брюсова?

    «Возможно, что в искусстве высказываемые мысли важнее, чем художественное значение. Но я-то ведь в это поверить не могу. Для меня ведь единственным мерилом в поэзии (а, впрочем, и везде, во всем) остается художественность. Мне, художнику, партийная нетерпимость кажется вздорной, а оскорбление прекрасного стиха — оскорблением моего божества (...). Ибо никогда, никакие мучительства жизни, никакое изнеможение не убьет и даже не притупит в моей душе поклонение поэзии (...). Нина! Нина! Ты знаешь меня и знаешь, что я много лицемерю. Жизнь приучила меня притворяться. И в жизни, среди людей, я притворяюсь, что для меня не много значат стихи, поэзия, искусство. Я боюсь показаться смешным, высказываясь до конца. Но перед тобой я не боюсь показаться смешным, тебе я могу сказать, что я говорил уже: поэзия для меня — все! — умру. Во имя ее — я, не задумываясь, принесу в жертву все: свое счастье, свою любовь, самого себя...». И в ночь с 13 на 14 июня: «Ты когда-то сказала, что я по душе — инок, монах, в средние века я пошел бы в монастырь. Да! Да! Я должен верить в то, чему служу, совсем, до конца. И должен служить чему-то. Я притворяюсь скептиком, но

    Тяжелый труд нам кем-то дан,
    И спросит властно он отчета...

    Так как сейчас, я не могу жить, без Бога, без алтаря. И не могу поставить себе «какого-нибудь» бога, наскоро смастеренного, чтобы только было перед кем возжигать фимиамы.» ... И через два года — в ноябре 1908 г.: «Я — доброволец меж рабов...» Но та, кому я рабствую, это все же божество, ибо ее имя — моя поэзия.»

    и хвастающиеся ими, умолкают, когда им случается действительно полюбить. Брюсов вызывающе делал самообвинения; он писал еще в августе 1903 г. Белому: «Что до меня, я могу целовать всех женщин и не женщин, могу доходить до последних пределов позорного». А вот о подлинно возлюбленной и избраннице своего сердца он целомудренно молчит, или исповедально признается: «Поэзия для меня все! Во имя ее — я, не задумываясь, принесу в жертву всё: свое счастье, свою любовь, самого себя». И он всеми силами и всеми средствами (даже и не вполне почтенными) боролся за то, что он считал «чистотой», «ортодоксальностью», «свободой» поэзии.

    1907 год был апогеем дерзких выступлений Андрея Белого против «мистического анархизма», «преодоления индивидуализма», «соборности» — он постепенно, уже с 1908 г., стал отходить от противоприродного ему сближения с «фракцией» автократического символизма и вновь сближаться с В. И., да к тому же сама борьба двух разных направлений символизма потеряла свою остроту: «Факелы» прекратились в 1908 г. на 3-ем №, а «Золотое Руно» с одной стороны и «Весы» — с другой начали мягче высказываться друг о друге. На отношения личные с В. И. резкость Белого никак не повлияла. В 1909 г. полемика в сущности почти прекращается, а уже в следующем, 1910 г., Белый мирно и долго жил в доме В. И., который стремился восстановить триумвират религиозного, теургического символизма. Это ему вполне удалось. Белый свидетельствовал впоследствии, что В. И. «делал всё возможное, чтобы сгладить шероховатости моих отношений с Блоком» (Том II, 317—319). Уже в конце 1910 г. он писал Вячеславу: «Ты, он, я — будем же вместе». С 1912 г. они, трое, вместе стали работать в двухмесячнике «Труды и Дни». На «башне» Белый гостил не раз. В одно из памятных для В. И. там пребываний Белый написал значительную часть «Петербурга». Именно В. И. настоял на уместности этого заглавия для романа, «героем которого был Медный Всадник», настоял против автора, опасавшегося претенциозности такого наименования. Между В. И. и Белым случались разногласия, но никогда не было расхождений. В последний раз они встретились летом 1924 г. в Москве, куда Андрей Белый вернулся после длительного пребывания за границей, а В. И. приехал на короткий срок перед отъездом в Италию.

    В переписке В. И. с Брюсовым за годы 1906—1908 удивляет настойчивость, с которой оба автора писем подчеркивают независимость личных отношений от вспыхнувшей принципиальной полемики, причем беззастенчивость обращаемых друг ко другу упреков и предупреждений прямо пропорциональна решительности заявлений о взаимной любви.

    Так: к первому резкому вызову от 17 октября 1906 г. Брюсов, заявив, что готов «бороться» против В. И. «всеми средствами», делает примирительную заигрывающую приписку: «На будущей неделе буду на один или два дня в Петербурге. Может быть, увижу тебя мельком? Можно?» В июле 1907 г., высылая по требованию В. И. недопустимо враждебный ему № 6 «Весов» за 1907 г., Брюсов объясняет:

    «Что касается лично моего отношения к тебе, то три наши последние встречи как-то позволили мне надеяться, что мы понимаем нашу близость, чувствуем ее, наперекор некоторым внешним разобщающим нас силам». В. И. в том письме от 4 авг. 1907 г., где он упрекает Брюсова в том, что «Весы» для него «средство и орудие внешних воздействий и влияний на литературу и особенно на биржу литературных ценностей дня» оговаривает такое обвинение: «Я ненавижу суррогаты, но теперь слишком стосковался по личному общению с тобой и очень в нем нуждаюсь». И он называет себя «единственным», быть может, другом Брюсова «в неложном смысле». В письме от 26 февраля того же 1907 г. В. И. доверчиво просит Брюсова «напечатать» об «Орах». Брюсов не отказал, но назло поручил рецензию Белому, давшему уничтожающий отчет. В. И., наконец, понял, что предложения писать в «Весах» и упреки за молчание не зовы, а «отводы»; он пишет 27 сентября: «... Итак «Оры» для тебя лишь то, чем они являются в глазах зоилов твоего журнала? (...) Что касается статей, я взялся писать о Бердяеве, не поспел к сроку, статью от меня отняли. Мою рецензию «Жизни Человека» сочли ненужной. Кроме того чувствовалось, что мои идеи не встречают вообще отклика в «Весах», или встречают резкий протест.» И в том же письме В. И. признается: «Я очень желаю говорить с тобой, еще больше — тебя слышать, раз у тебя так много недоумений относительно меня (...) и я уверен в глубокой гармонии между нами, торжествующей всякий раз, когда мы просто, человечески, братски глядим друг другу в глаза. Ибо и я — не только люблю тебя, но и чту; и что еще, быть может, важнее — просто люблю всегда, даже когда вижу твои отводы.»

    Как бы то ни было, но после 1905 года ответственные высказывания В. И. в «Весах» возобновились лишь в 1908 г., который для журнала был началом его конца. Поляков перестал интересоваться им, ощущал свою ему помощь как «материальное обременение» и решил «прекратить «Весы» совершенно по причине их «полнейшей ненадобности». Из добросовестности он протянул до исхода 1909 г. В VIII № «Весов» 1908 г. появились три статьи «Спорад», о которых Брюсов писал: «Меня «Спорады» очень заняли: читал их с истинным наслаждением. Но напечатать больше до 1 сентября «Весы» не успеют.» В одиннадцатом № появилась небольшая, но существенная статья «Эстетика и исповедание», написанная в виде возражения Андрею Белому; статья с ее яркими формулировками основных (антиортодоксальных, в Брюсовском смысле) воззрений В. И. на «сверхиндивидуализм», религиозный «реалистический» символизм, мифотворчество и хор, должна была бы раздражать редактора «Весов», но он ее напечатал. Ни в «Спорадах», ни в статье термин «мистический анархизм» ни разу не встречается. В 1909 г. «Весы» теряют свой характер боевого органа, сближаются с «петербургской группой», которая в свою очередь сближается с ними; да и спорить стало не с кем: «Факелы» прекратили свое существование в 1908 году. Заместителя Полякову, конечно, не нашлось. «Весы» прекратили свое существование двенадцатым № за 1909 г., вышедшем в марте 1910 г.

    «мистического анархизма» ни малейшим образом не повлияла на личные отношения В. И. и Брюсова. А по поводу возникшего конфликта из-за недопустимого «некролога» Чулкова В. И. спешит заверить: «В мою личную дружбу и крепкую к тебе привязанность верь, прошу тебя, вопреки всяческой возможной агитации. Если бы мы поссорились, совершилась бы не личная только, но общая роковая неправда. Как брат-поэт обнимаю тебя старинным, неизменным, нежным объятием». Но вот: в Москве, в «Обществе свободной эстетики» В. И. прочел 17 марта 1910 г. доклад, в котором отстаивал свою неоднократно провозглашенную им концепцию о теургической силе поэзии; Брюсов ответил резко, и поднялась полемика на страницах «Аполлона». В. И. предупреждает в частном письме: «... С твоей полемикой не согласен, — не вижу в ней желания понять меня и досадую на ее — как мне показалось — не вполне дружелюбный или не вполне серьезный тон; незнающие могут подумать невесть что. (...) Как бы мы ни спорили, уверен, что «вражда», тобой объявленная еще за ужином после моего реферата в «Эстетике», не есть вражда личная.» На это письмо от 13. Х1 1910 г. Брюсов отвечает 28 ноября: «Что идейно мы с тобой сейчас расходимся, это, я думаю, ты видишь столь же ясно, как и я. Но, подобно тебе, я верю, что это расхождение не может влиять на отношения каждого из нас к деятельности и к творчеству другого. (...) Как ты, наверно, знаешь, я с осени принимаю участие в редактировании «Русской Мысли». Надеюсь, что я могу считать тебя в числе сотрудников журнала. Ты не можешь не быть желанным гостем во всех изданиях, которыми в той или иной мере руковожу я...» Стремление вместе сотрудничать, вместе выступать вопреки всем принципиальным расхождениям — это много, но было и большее. «Cor Ardens» был напечатан уже в середине 1909 г., но в сборник не были включены стихи «Любовь и Смерть», о которых В. И. говорил, что их следует издать немедленно, а автор книгу задерживал. Он пишет 3. 1. 1910 г. Брюсову, проведшему осень и зиму 1909 года вне России: «... Ты очень обрадовал меня дважды приветами из Швейцарии и тронул живою памятью обо мне в местах, где я был счастлив когда-то. С нетерпением жду твоего приезда. Жизнь моя течет тяжело и болезненно. Отпустить «Cor Ardens» просто не было воли. И вовсе не потому, чтобы я его совершенствовал или пополнял по плану или, наконец, колебался обнародовать. Глубокое равнодушие оковывало меня...» Брюсов откликнулся незамедлительно уже из Москвы. Он пишет 18 января: «Мне было очень понятно всё, что ты написал мне о «крайнем равнодушии, оковавшем тебя». Это чувство я пережил сам и отчасти еще переживаю до сих пор. Между прочим, под его влиянием бежал я за границу (...). Что должно делать мне, я ищу, и стараюсь понять и надеюсь услышать от тебя. Но тебе прежде всего, усилием воли, надо стряхнуть с себя твое равнодушие. Сейчас время, когда тебе нельзя, когда ты не имеешь права — молчать. (...) И прежде всего ты должен воскреснуть как поэт. «Cor Ardens» больше чем необходимая для нас книга. Отсрочка каждого дня ее появления — есть твое преступление перед русской литературой, и следовательно, перед русским обществом, перед всей Россией.» Этот горячий призыв к творчеству много способствовал нарастанию в душе В. И. силы, борющейся со сковывающим равнодушием. Когда к 1911 г. вышел, наконец, сборник «С. А.», Брюсов был восхищен. Он определил книгу как «самое значительное явление нашей поэзии».

    оставались неизменно дружескими, но встречались они не очень часто, хоть и жили в одном городе. Дочь В. И. — Лидия — не могла впоследствии припомнить ни одной встречи отца с Брюсовым в их доме. По-видимому посещения эти ничем особенно не выделялись из массы других визитов, внешне, по крайней мере. Литературное общение было мирное и творческое. В 1914 г. друзья обменялись «Carmina Amoebaea». После революции 1917 г., несмотря на противоположность политических и поэтических исповеданий Брюсова и В. И., дружба не только оставалась прежней, но Брюсов, казалось бы парадоксально, не переставал настаивать на участии В. И. в общей деятельности для обновления новой культуры. Звал к общей работе, как когда-то звал для органического участия в редактировании «Весов». И как тогда В. И. не принципиально, но эмпирически отказывал. Последние предложения Брюсова относятся ко времени, когда В. И. был уже ординарным профессором в Баку. В. И. писал в ответ: «Опять слышу твой дружеский зов — в Москву к совместной работе. Но, милый, верный, старый друг, оставь меня и моих на юге...» Обстоятельства всегда складывались так, что В. И. и Брюсов в работе и в быту оказывались вместе, и не вместе. «Морфологический принцип», сказал бы Гёте.

    В течение своего последнего пребывания в Москве, летом 1924 г., перед отъездом за границу, В. И. посетил Брюсова, на которого был сердит: во-первых, за то, что, начав свое исповеданье символизма со знаменитого завета Rimbaud: «Le poète se fait voyant par un long dérèglement des sens», Брюсов впоследствии за учителем не последовал, и предпочел духовному просветлению — порабощение наркотикой; а во-вторых, за то (причина не менее важная), что последние стихи большого поэта были слабы, «точно под диктовку написаны». Один из любимейших учеников В. И. по бакинскому университету, В. А. Мануйлов, которого В. И. взял с собою к Брюсову, описывает в дневнике своем то последнее свидание поэтов: «Разговор был очень значительный и ответственный (...). Вячеслав Иванов подошел сурово к Брюсову, поздоровался с ним и сказал приблизительно следующее: «Ну вот, видишь, Валерий, что ты сделал со своей жизнью, а главное со своим творческим даром» — и В. И. стал строго и гневно высказывать свое суждение о последних стихах Брюсова революционного периода: «Это не ты писал, писал как если б это тебе было заказано. Но это не твои стихи, не твой голос». (...) Брюсов весь сжался. Он стал жалким, каким-то маленьким. Как будто, действительно почувствовал свою вину. И он говорил, что теперь ничего уже нельзя изменить, что все уже сделано, жизнь почти решена. Он говорил о том, что задумал написать большую вещь, но какую именно не сказал: «Вот я там все выскажу, ты поймешь». Брюсов был в положении человека не обиженного, но раненного. Вячеслав Иванов не очень долго был у него. На прощание он сказал: «Нам нужно было повидаться, мы долго не видались. Я хочу, чтоб ты знал, что я тебя любил и мне тебя очень, очень жалко»...»

    — это неизменно, вопреки всему... М. Альтман записал в Баку, 17 января 1921 г., слова В. И. о Брюсове: «Да, одно время я был в него влюблен, неоднократно целовал его глаза, а глаза его были черные, прекрасные, подчас гениальные. Бывало он стоит с наклоном головы влево, весь гибкий, упругий, и вдруг весь озаряется светом, когда мелькнет у него какой-нибудь замысел, или ему вдруг представится план его будущего произведения. Он был подобен кошке, или черной рыси на Парнасе, если хотите, пантере. Брюсов мог мгновенно импровизировать стихи почти любым размером. Да, не того я от него ожидал, сердит я на него».

    В. И. выехал в Италию 28 августа 1924 года. В ноябре умер Брюсов; Иоанна Матвеевна послала В. И. рассказ о последних часах ушедшего. В. И. записывает в Дневник 1 декабря: «Послал ответ «Жанне». «Благодарю за скорбный рассказ и последние стихи. Вашу просьбу «написать soit en prose, soit en vers, молитву, современную молитву» — исполняю, как умею, как мне свойственно, как я должен. Молитва моя не хочет быть «современной», но кажется мне трагически своевременной.» Вот она:




    Я о душе твоей молюсь, Валерий,
    О вечной памяти — не здесь, в молве,


    Но в искони помыслившем нас Боге.

    1. «1) Так как на вопросы мои о счастьи, я чрез мое же сознание получаю от природы лишь ответ, что могу быть счастлив не иначе, как в гармонии целого, которой я не понимаю и, очевидно для меня, и познать никогда не в силах;

    4) так как, наконец, при таком порядке я принимаю на себя в одно и то же время роль истца и ответчика, подсудимого и судьи, и нахожу эту комедию со стороны природы глупою, а переносить эту комедию с моей стороны считаю даже унизительным:

    — то в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдания, вместе со мною к уничтожению».

    «могу быть счастлив не иначе, как в гармонии целого, которого не понимаю». Но если в гармонии целого, все же предчувствую себя счастливым, значит — и понимаю ее чувством. Остается лишь волить «Природа» именно предназначила человека отвечать ей на вопросы, но отвечать своей волей— всею полнотой объемлющей сверхсознательное и сверхличное самоопределение человеческого духа. Всё рассуждение продиктовано опять-таки «умопостигаемою бесхарактерностью» индивидуума. И чем ощутительнее, в последних словах цитаты, призвук солипсизма, тем явственнее выступает метафизическое безволие Самоубийцы, осуждающего природу «вместе с собою» к уничтожению, когда чудо его воли могло бы повлечь природу «вместе с ним» — к преображению.

    «Кормчие Звезды», стр. 40. (См. I, стр. 537).

    3. «Кормчие Звезды», стр. 195 («Вечеря». Леонардо см. I, стр. 615).

    «О мистическом анархизме». СПБ. Книгоизд. «Факелы». 1906.

    «связи» только в силу этимологической ошибки, обычной, правда, уже в эпоху христианских апологетов, искавших в этом слове символического означения «соборности». Вместе с тем, я не могу не приветствовать мысль С. Н. Булгакова, что принцип внутренней религиозности есть уже принцип внутренней соборности в человеке.

    «динамическая» и «келейная» — поистине соборность, даже церковность, в таинственном значении этого слова, поистине «связь» и благодать связующая, и во внешнем одиночестве нашем, и в самом отстранении формальных и внешних связей, хотящих подменить тайну Церкви незримой эмпирическою наличностью религиозно-общественной организации.

    «Предчувствия и Предвестия», об интимном и келейном искусстве — «Копье Афины». (См. II, 86 и I, 727.)

    Об отношении этой патетики к романтизму ср. «Предчувствия и Предвестия».

    Раздел сайта: