• Приглашаем посетить наш сайт
    Лесков (leskov.lit-info.ru)
  • Дешарт О.: Вступительня статья к 1 тому собрания сочинений В. Иванова.

    Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

    Солгать и в малом не хочу;
    Мудрей иное умолчу.

    Вячеслав Иванов.

    Наступал 1872-ой год. Встречая Новолетие, Александра Димитриевна Иванова, согласно семейному обычаю, гадала по Псалтири; гадала о сыне: велела пятилетнему Вячеславу, не глядя, раскрыть книгу и пальцем указать строчки. Вышли слова: «Я был младшим в доме отца моего, мои пальцы настроили Псалтирь». 1

    «Так оно есть. Так буди! — сказала мать обрадованная, — станешь поэтом».

    Вячеслав был младшим в доме отца своего. Иван Тихонович Иванов, человек пожилой, под пятьдесят, овдовев после неудачного брака, стал часто бывать у подруги своей покойной жены — Александры Димитриевны Преображенской, девушки одинокой, давно осиротевшей, уже не молодой. Она сочувственно слушала его печальные признания. Как-то под вечер привел он к ней двух своих малолетних сыновей: «На колени, дети, просите за нас». Мальчики стали на колени: «Будь нам мамой!» Александра такого предложения никак не ждала, но согласилась.

    Через год у Ивановых родился сын — Вячеслав. Родился 16/28 февраля 1866 г. в собственном домике родителей, почти на окраине тогдашней Москвы, «насупротив Зоологического Сада». Места эти запечатлелись в памяти Вячеслава в каком-то «волшебном озарении».

    Отца своего Вячеслав почти не знал. Сперва землемер, потом служащий Контрольной Палаты, человек нелюдимый, упрямый, русский «интеллигент шестидесятых годов», И. Т. Иванов, разумеется, был материалистом и безбожником. Он долго, тяжело болел. Перед смертью обратился к вере «с пламенностью чрезвычайной». Умер он в начале марта 1871 г.

    Мальчика воспитывала мать. Александра Димитриевна была внучкою сельского священника, дочерью сенатского чиновника. Она была подлинно, по-народному религиозна и свою любовь ко Христу передала сыну. Ежедневно (Вячеславу было тогда семь лет) они прочитывали по главе из Евангелия. Ни толкований, ни наставлений, свободный обмен мнений между равными. В глубоком и тихом умилении отрок читал, перечитывал и наизусть твердил свой любимый стих из Матфея: «Возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо я кроток и смирен сердцем и найдете покой душам вашим. Ибо иго Мое благо, и бремя Мое легко» (Матф. 11, 29-30). — «А не кажется ли тебе, что вот эти слова в следующей главе еще красивее?», возражала мать: «Трости надломленной не переломит и льна курящегося не угасит, доколе не доставит суду победы» (Матф. 12, 20).

    Эстетическое наивно переплеталось с религиозным в их маленьких паломничествах по обету пешком к часовне Иверской Богоматери или в Кремль, где они «предавались сладкому и жуткому очарованию полутемных старинных соборов с их таинственными гробницами ». 2

    Девяти лет Вячеслава отдали в гимназию, помещенную в красивом, старом здании. Поступление его в школу совпало с приездом в нее императора Александра II, которого боготворила Александра Димитриевна. Она гордилась, что носила его имя и родилась 19 февраля: когда ей исполнилось 37 лет — день этот стал днем освобождения крестьян. Воспитанный в культе царя-освободителя Вячеслав замер от восторга при приближении императора, и память мальчика капризно запечатлела «тень от сабли идущего царя на залитой солнцем коридорной стене, возвестившей за миг его появление». 3

    В 1877 г. шла русско-турецкая война. Одиннадцатилетний Вячеслав и мать его были «охвачены славянским энтузиазмом». Спустя много лет Вячеслав Иванов в своей автобиографии вспоминает: «... оба мои брата, артиллерийские офицеры, были на войне, и один из них, ординарец при самом Скобелеве, приезжал на короткое время, по военному поручению в Москву. Я посылал братьям в окопы письма, полные воинственно-патриотических стихов, которые признал через год детским лепетом.» 4

    Другое переживание той поры осталось незабвенным. Вячеслав был взят на открытие памятника Пушкину и на торжественное заседание в университет. Он «стоял с замиранием сердца перед закутанною статуей»; и падение покровов, появление Пушкинского образа ударило его по сердцу как откровение волшебной тайны. Вячеслав, еще в семилетнем возрасте обнаружил над своей постелью «случайно приклеенным к обоям, верхом вниз, лоскуток печатной бумаги»; то была ода «Пока не требует поэта». Отроку было сладостно ее постоянно перечитывать, не понимая, понимать.

    К двенадцати годам религиозность Вячеслава достигла своего апогея: по ночам он тихо, мимо спальни матери, пробирался в маленькую гостиную-столовую, где в углу из-под серебряной ризы на него глядел таинственный до ужаса, темный как земля лик старинной иконы Знаменья Богородицы. Мерцающий свет лампады загадочно скользил по ней, восходил и падал, восходил и падал, и, то пропадало черное среди теней, то, слабо озаряясь, едва проступало благодатное Лицо. Вячеславу было страшно; казалось, что «бес пугал» его «голосами тьмы». Он часами молился Ей, Деве Пресветлой, и засыпал от усталости на коленях. Мать была встревожена этими крайностями, но с сыном не спорила и ему не возбраняла.

    Преподавательская деятельность Вячеслава началась в его тринадцать лет: как ни экономила Александра Димитриевна, но к тому времени от небольшой суммы денег, оставшейся после длительной болезни и смерти Ивана Тихоновича, ничего не сохранилось. Вячеславу пришлось зарабатывать на свою с матерью жизнь. Он так много давал платных уроков, что читать и думать мог только в ночные часы.

    На пятнадцатом году случился кризис: «... внезапно и безболезненно я сознал себя крайним атеистом и революционером». 5 Так Вячеславу тогда казалось. На самом деле кризис был болезненным и противоречивым. Произошел он незадолго до убиения Александра II; катастрофа 1-го марта 1881 г. расколола русское общество непримиримо: консерваторы проклинали цареубийц, старались изничтожить крамолу. Революционная интеллигенция, напротив, почитала террористов героями и мучениками; возмущенная репрессиями, считала слова «порядочный человек» и «революционер» — синонимами, измеряла доброкачественность гражданина количеством в тюрьме отбытых лет. Вячеслав уверял себя, что вполне разделяет убеждения революционеров, но в сердце его еще жива была прежняя романтическая влюбленность в Александра и он, вопреки всем громким фразам никак не мог понять, почему освободителя крестьян принято называть врагом народа. Его социализм был лишь уступкою общественному мнению. Но он не позволял себе сомневаться. Главным вопросом, его мучившим, был вопрос об оправдании террора как средства социальной революции. Тайно поглощал он груды подпольной литературы. К концу школьного курса ответ назрел: терроризм был Вячеславом решительно осужден. Происшедшая в сыне перемена огорчала и омрачала мать; и в их «тесной дружбе стала обоими мучительно ощущаться глубокая трещина». 6

    Что касается религии, то Вячеслав бунтовал против Бога, совращал в «чистый атеизм» друзей, и сам страдал от своего безбожия. «Вольнодумство, — вспоминает он, — обошлось мне не дешево: его последствиями были тяготевшее надо мною пессимистическое уныние, страстное вожделение смерти и, наконец, попытка отравления в семнадцатилетнем возрасте». 7 Обрести или потерять Бога становится для Вячеслава альтернативою быть или не быть, быть ли личности, добру, человечеству, миру — или всему этому не быть. 8

    * * *

    «Эдипа-Царя», вместе с которым поступил на историко-филологический факультет Московского Университета, где на первых порах жизнь аудиторий ему показалась «каким-то священным пиршеством.» Там друзья вместе мечтали через историю самостоятельно овладеть проблемами общественности и найти путь к общественному действию: они добросовестно вместе читали толстые томы на разных языках и прилежно вместе готовились к различным экзаменам. Профессора сразу заметили и оценили Вячеслава и в первом же году присудили ему премию за работу по древним языкам.

    Вячеслав и Алексей походили друг на друга строгой чистотой и целомудренностью нравов; во всех устремлениях своих они были различны, полярны друг другу. Для Вячеслава то была пора «смелого до чрезвычайной самонадеянности подъема душевных сил»; он хотел большой, пусть трагической, жизни и значительного творческого дела. Алексей, напротив, стремился прожить скромно, с пользою для других, пусть безрадостно, но жертвенно и тихо. — «Ведь в нашей жизни не случится ничего экстренного», сказал он как-то. Вячеслав вспыхнул, возмутился: «Как?! В ней все будет экстренным, иначе и жить не стоит!»

    Вячеслав восхищался последовательным, методическим мышленьем и легкой, упругой походкой Алексея. Вопреки революционным антицерковным убеждениям и внешне небрежным, нарочито грубоватым манерам передовой русской молодежи конца восьмидесятых годов — непроизвольные движения Алексея, изгиб его плеч и спины, наклон головы, разрез глаз являли формы и черты старых русских икон. Сам Алексей об этой иконности своего облика, конечно, ничего не знал и, наверное, смутился бы, и обиделся, еслиб ему о ней сказали. А Вячеслава образ друга пленял именно своей духовной подлинностью, поэтически волновал своей непосредственной, нечаянной верностью отечественной святыне.

    Занятия юношей происходили чаще всего в уютном доме Дмитриевских. В часы отдыха мать Алексея (отец его, Михаил, давно умер) играла им своего любимого Бетховена; сестра Дарья Михайловна, ученица консерватории, старательно исполняла разученную ею классическую пьесу или пела песни Шуберта и Шумана. Незаметно пролетели два первые года студенчества.

    Позднею весною на лето Дмитриевские ежегодно уезжали на дачу. Вячеслав часто к ним ездил... Розово-лиловые зазывные дали, пряный аромат деревьев и цветов. Вячеслав и Дарья гуляли по аллеям заросшего сада н объяснялись в любви Бетховену, Пушкину, Шуберту и друг другу. Гермесом их романа был Алексей.

    Мать Вячеслава всему этому не сочувствовала: «Она тебе не пара; ничего в ней нет особенного; да и пение ее не настоящее, так себе барышня поет». Но правила в ту пору в «порядочных семьях» были строгие: «Ты компрометируешь девушку, ты должен жениться», решила Александра Димитриевна. Был ли он влюблен? Ну, разумеется; но в нее, пожалуй, не больше чем в ее брата, в Шуберта и в возрождающиеся, дышащие деревья. Жениться? — это ему казалось стыдным; образ женатого студента был ему ненавистен, шокировал его своею неэстетичностью. Да и связывать себя так рано на всю жизнь вовсе не хотелось.

    А мать Дарьи вторила его матери. Была она женщиной странной, безумной и ясновидящей. Она настойчиво твердила: «Знаю, Дашенька Вам не пара; Ваш брак кончится драмой, но все равно, берите ее; так надо». Хотя Вячеславу непонятно было — почему в сущности «так надо», но ее уверенность как-то убеждала.

    И главное: они с Дарьей сговорились вместе уехать учиться за границу; ехать вместе было весело; он жаждал уехать: «На родине мне не сиделось; было душно и жутко. Дальнейшее политическое бездействие в случае, еслиб я остался в России — представлялось мне нравственною невозможностью. Я должен был броситься в революционную деятельность; но ей уже не верил». 9 Вячеслав женился и уехал.

    За границу московские профессора охотно отпускали многообещавшего студента, сопровождали его наставлениями и рекомендательными письмами. Павел Виноградов направил его к Моммзену и выработал для него целую программу последовательных занятий, за которыми потом перепискою из Москвы и личными беседами при своих частых наездах в Германию прилежно следил.

    * * *

    Когда Вячеслав кончал гимназию, директор предложил лучшему ученику устроить его стипендиатом в лейпцигский филологический семинарий. Но этот классический семинарий, руководимый знаменитым Риббеком, представлялся учреждением зловредным тогдашней русской передовой интеллигенции; зловредным уже потому, что он был превосходным классическим семинарием.

    Передовая интеллигенция в ту пору полагала, что насаждение классического образования есть ничто иное как попытка правительства бросить живые силы в книжный педантизм, отвлечь их от общественной работы, есть хитрость власти, ее орудие против революции. Русский революционизм и нигилизм был связан с естественным факультетом, и анатомированье животных предписывалось как обязательное, священное занятие всякому общественно порядочному студенту; только «враги народа» могли позволить себе роскошь заниматься бесполезной историей и филологией. Даже Владимир Соловьев отдал дань этому повальному странному предрассудку и свой первый университетский год (он в этом сам, смеясь, признавался) начал с того, что усердно «резал лягушек».

    Вячеслав питал органическое отвращение к анатомическому театру и ко всему с ним связанному. Он рано убедился в том, что слова «естественник» и «общественник» отнюдь не синонимы и что путь к нужному для народа действию идет через историю. Но семинарий тот был еще и потому предосудителен, что для участия в нем надо было стать премированным стипендиатом. Выбрать классическую филологию как предмет изучения, хотя бы и наперекор общественному мнению, — это одно, а учиться и жить на счет правительства — совсем другое дело. Стать стипендиатом значило бы для Вячеслава провиниться в предательской уступке реакции, и он решительно отказался. В глубине души он был, конечно, огорчен: его страсть к античной литературе естественно влекла его к тому блестящему классическому семинарию; но столь позорную склонность он скрывал даже от самого себя.

    За границу он уезжал, сгорая «какою-то лихорадкою дерзновения и счастья», в уверенности, что на западе «в стране чудес» ему откроется новая большая жизнь. Вскоре Вячеслав увидел «и прирейнские замки, и готические соборы, и Сикстинскую Мадонну, и трирскую Porta Nigra». В Берлин молодые приехали осенью 1886 г. Вячеслав с упоением и трепетом отправился к Моммзену и погрузился в университетскую работу; она не тормозилась тем, что часть времени уходила на занятия для заработка. Сперва он литературно обрабатывал материал по международной политике для одного корреспондентского бюро, потом сделался частным секретарем у агента русского министерства финансов, камергера Куманина, который вскоре стал его старшим другом.

    Первый семестр ушел на усвоение языка. А к концу 2-го семестра Вячеслав представил Моммзену по-немецки написанное исследованьице о податном устройстве древнего Египта. Моммзен одобрил работу:

    В тот день счастливый Моммзен едкий
    Меня с улыбкой похвалил.

    За ужином в своей «тесненькой» вилле, куда были приглашены все участники семинария, Моммзен обратился к своему новому ученику: «Чувствуется, что Вы боролись с языком. Почему Вы не написали по латыни?» 10 и спросил собирается ли он пробыть в Берлине «долгое время». Вячеслав ответил, что хотел бы остаться на долгое время, но боится, что вспыхнет война. «Мы не так злы (Wir sind nicht so böse)», возразил Моммзен.

    От учителя Вячеслав был в восторге. «Я восхищался каждым, всегда внезапным и нетерпеливым, движением этого тщедушного старика, в котором мысль и воля сливались в одну горячую энергию, каждою вспышкою его гениального и холерического ума... Нередко и на лекциях (по эпиграфике и государственному праву), и в беседе с участниками семинария обращался он к своей постоянной мысли о том, что вскоре должен наступить период варварства, что надлежит спешить с завершением огромных работ, предпринятых гуманизмом девятнадцатого века; о причинах же предстоящего одичания Европы ничего не говорил.» 11 Вячеслав с недоумением наблюдал, что гегельянское обожествление государства может увлекать даже такого свободолюбивого человека как Моммзен, и увлечение это способно доводить порою даже и его до грубых националистических выходок. Но очарование учителя этим не умалялось: Моммзен был — политически непримиримый враг Трейчке, едва терпимый Бисмарком либерал (Freisinniger), которому угрожала — и не раз — тюрьма, революционер и изгнанник 48 г., а главное — проникновенный, гениально зоркий свидетель прошлого. Но самодовольный и ненасытный национализм последнего чекана с его шовинистической фальсификацией истории был Вячеславу ненавистен. В 1888 году, когда Вильгельм II, едва вступив на престол, прогнал Бисмарка и начал орудовать по-своему, Вячеслав написал сонет, где, разгадывая судьбу молодого императора, предсказал, что самонадеянная и бездарная дерзость Вильгельма должна неизбежно повлечь за собою мировой пожар и гибель его виновника. Это и произошло через тридцать лет.

    Среда, в которой научно рос и креп Вячеслав была благотворна: многие из тогдашних талантливых и блестящих учеников Теодора Моммзена стали впоследствии значительными учеными. Особенно выделялся уже тогда обратившийся к изучению религии Митры знаменитый Франц Кюмон. Вячеслав усердно занимался равенским экзархатом, византийскими учреждениями в южной Италии, специально разрабатывал вопрос о государственных откупах как в римской республике, так и во время империи. К концу второго года он закончил первый набросок своей будущей диссертации (De societatibus vectigalium). Проект его был признан «солидною работою». Вячеслав считал своим нравственным долгом заниматься историей. («Начались мои блуждания в области исторических проблем»). Но как ни старался он далеко обегать «суженую свою и избранницу сердца — античную филологию», он был не в силах ее покинуть и с рвением предавался ей, слушая лекции больших филологов, которыми богат был тогда Берлинский университет, серьезно изучая латинскую и греческую палеографию; для упражнения в классических языках и литературных стилях переводил с греческого на латынь авторов Эллады. Наконец, в один из своих приездов в Берлин Павел Виноградов его «разрешил от послушания исторической науке» и стал настойчиво советовать ему серьезно заняться филологией, продолжая, конечно, работать у Моммзена. Виноградов надеялся, что Вячеслав в Москве сможет совместить филологическую доцентуру с преподаванием римской истории. Весною 1891 г., отбыв в Берлине девять семестров, Вячеслав с женою и трехлетней дочкой Сашенькой отправился в Париж, где он собирался тщательно передумать, дополнить новыми материалами и по-латыни изложить свою диссертацию. В Париже он пробыл около года, в течение которого на короткий срок съездил в Англию.

    * * *

    Во внутренней жизни Вячеслава, едва он очутился за рубежом, произошел перелом, давно подготовлявшийся: его революционные и безбожнические «убеждения», еще на родине истлевшие, но им внешне поддерживаемые, сами собою упали с его души, и в ней забродили искания мистические. Знаменательно, что в Москве, за долгий период «чистого атеизма», любовь непосредственная ко Христу не угасала, а скорее разгоралась в сердце Вячеслава. Волевое усилие подавить эту стихийную любовь в угоду надуманному, навязанному себе долгу могло бы вызвать опасный внутренний затор (refoulement), еслиб юноша не прибегал к надежному для людей его духовной структуры средству исцеления (medicina animae) — к поэзии. В последнем классе гимназии Вячеслав пишет поэму «Иисус», где пытается примирить теоретическое отрицание религии со своим внутренним пламенением посредством обращения любви к Христу в любовь к совершенной личности Назареянина, требующего от людей героического свободного действия. «Да будет горд и волен человек» — такими словами начинает Иисус свою проповедь после победного спора с искусителем в пустыне.

    Нарастает доктринерский атеизм, нарастает религиозный экстаз. Через год на первом курсе Университета Вячеслав пишет другую поэму в испанских трохеических диметрах. Еврейский мальчик — музыкант из Толедо — зашел в готический собор; там в видении ему явился Христос со светлым взором, полным любви; мальчик почувствовал к Нему неодолимое влечение —

    Зашумели крылья духов,
    Поднялася Божья сила,
    И рука Господня мощно

    О, куда меня влечешь Ты?
    О, зачем Ты, полн укора.
    Полн любви передо мною,
    Свет таинственного взора?

    музыку и понимают, что он изменил своей вере и своему народу. Отец берет на руки ненаглядного сына и с отчаяньем решает принести дитя свое в жертву своему Богу. Но Христос во исполнение горячей молитвы отрока нежно уводит к себе его душу. При выходе из собора отец видит, что на руках у него лежит бездыханное тело. 12

    Эту поэму родители одного из учеников Вячеслава, похитив ее у автора, отнесли в «Русский Вестник», важный, издаваемый Катковым ежемесячник, где в год рождения Вячеслава появилось «Преступление и Наказание» Достоевского, где впервые печатались потом лучшие творения русской словесности и философии: «Бесы» и «Братья Карамазовы» Достоевского, «Анна Каренина» Толстого, стихи Фета, «Критика Отвлеченных Начал» Владимира Соловьева и т. д., и т. д... Редактор решил поместить произведение неизвестного юноши-поэта на страницах своего важного журнала (что делает честь его проницательности), и Вячеслав был естественно польщен и в восторге. Но во главе журнала стояли «правые»; русская революционная интеллигенция считала его орудием реакции и бойкотировала. Дмитриевские возмутились, стали упрекать Вячеслава в чрезмерном честолюбии и недопустимом опортунизме, настойчиво уговаривали его отказаться от участия в таком предосудительном органе. Вячеслав сконфузился, признал их правоту и отказался.

    * * *

    Свидетельством совершившегося внутреннего перелома, приведшего к коренному отрицанию всех материалистических учений явилось длинное, в строгих александрийцах написанное послание к Алексею Михайловичу Дмитриевскому под заглавием — «Ars Mystica». Шел 1889 г., год столетнего юбилея Французской Революции, год парижской всемирной выставки. Вячеслав решительно утверждал, что все произведения большого искусства: Парфенон и Пантеон, храмы Пестума, романские, готические церкви, Данте и Микель Анджело — (Вячеслав дает множество характеристик и портретов), — что все большое в искусстве имело религиозную основу и теургическую задачу. А мы?

    Мы справляем «юбилей секиры» и строим железную башню, самую высокую — Эйфелеву? Вавилонскую?...

    В те дни, как племена, готовя смерть и брани,

    И точат нищие на богача топор,
    И всяк — соперник всем, и делит всех раздор,

    Что можем мерою ходячею измерить —

    В таком обездушеном, безлюбом мире, «где делит всех раздор» можно существовать, но жить невозможно. Материалистической революцией ничего не разрешишь и не спасешь. Выход?

    Да прозвучит в ушах и радостно и ново —
    Вселенской Общины спасительное слово.

    С ранних лет Вячеслав узнал искушение и горечь мнительного самодовления. Он вспоминает: «Мать ревниво ограждала меня от частых сношений с детьми соседей, находя их дурно воспитанными и приучала меня стыдиться детских игр. Она бессознательно прививала мне утонченную гордость и тот «индивидуализм», с которым я должен был долго бороться в себе в гимназические годы, и тайные яды которого остались во мне действенными и в зрелую пору моей жизни». 13 В борьбе с «целюлярностью» Вячеславу неожиданно помог Ницше.

    Ницше, о котором тогда, около 1890 г., начинали говорить, поражал умы своим учением о сверхчеловеке и о «воле к могуществу». Но это Вячеслава ничуть не увлекало: ведь именно претензию на самодовлеющую гордыню индивидуума он стремился преодолеть, он не только хотел отказаться от «воли к могуществу», но и от невольного насильственного действия единичной, оторвавшейся от целого личности. Нет, в Ницше его поразило другое: прочитав «Рождение Трагедии из духа Музыки», он сразу понял, что своей дихотомией — Аполлон и Дионис — Ницше не только определил дух Эллады, но и ознаменовал живые, реальные сущности.

    Что аполлинийская «вечная сонная греза» есть предпосылка всех изобразительных искусств, что Аполлон является «чудесным, божественным носителем принципа индивидуации» — это Вячеслав Иванов знал и прежде, — но автор «Рождения Трагедии» открыл ему Диониса как вневременное начало духа, как стихию музыки и священного безумия, как силу, «разрешающую от уз индивидуации». Вячеслав Иванов начинает наряду с римской историей заниматься эллинской религией, олимпийскими богами, эзотерическими культами и мифами. Аполлона и Диониса он узнал как свои две души.

    * * *

    в Италию и поселился в Риме. Здесь он усердно посещал германский Археологический Институт, участвовал вместе с его питомцами (ragazzi Capitolini) в обходах древностей, отделывал для Моммзена свою латинскую диссертацию и думал только об истории и филологии. Тихо прошел год. И вдруг налетела буря: на пути Вячеслава Иванова летом 1893 г. стала Лидия Зиновьева.

    Он, обладатель эрудиции по вопросам античных религий, превосходившей его тогдашний непосредственный опыт, естественно искал дионисийское начало в своей душе и жизни. Она, ничего не слыхавшая ни о Ницше, ни о древнем оргиазме, страстная дионисийская натура, бессознательно жаждала раскрыть, понять то, что в ней тайно жило. В классическую римскую ночь, «в пещерах Колизея» он рассказывал ей о Дионисе, который был скрытым морфологическим принципом ее существа, и от слов Вячеслава в ней просыпалась Мэнада

    С сердцем яростным, как солнце
    Поутру,
    Поутру, —

    Ввечеру,
    Ввечеру...

    (Cor Ardens)

    открытием нового отношения к миру, нового способа воспринимать личную и вселенскую жизнь, нахождением неожиданных возможностей проникать во внутреннюю сущность вещей, стала, значит, обретением нового принципа бытия. Такое снятие граней между собою и другими было головокружительно, счастливо и страшно. Позднее В. И. рассказал в стихах о той встрече:


    Змеекудрой головой,
    Взор обжег и разум вынул,
    Ночью света ослепил
    И с души-рабыни скинул

    И в обличьи безусловном
    Обнажая бытие
    Слил с отторгнутым и кровным
    Сердце смертное мое.

    14

    Приверженцам учения о перевоплощениях Лидия Зиновьева могла бы служить блестящим доказательством его: греческая атмосфера вокруг нее ощущалась как-то физически. В литературных кругах Петербурга ее впоследствии прозвали Диотимой. Но внешний облик ее отнюдь не походил на насельниц древней Эллады.

    Лидия была дочерью Димитрия Зиновьева, который вел свой род от Зиновичей, сербских князей. Избалованный, беззаботный барин — он неожиданно проявил деловую изобретательность (так он впервые индустриально использовал Нарвский водопад), что весьма способствовало благосостоянию семьи; но фантастический человек этот отличался безудержной, безумной щедростью, переходящей в расточительность, что постоянно угрожало подорвать это благосостояние. Мать Лидии, урожденная баронесса Веймарн, шведка по отцу, принадлежала по женской линии к семье того самого Ганнибала, о котором, как о предке своем, рассказал Пушкин в «Арапе Петра Великого».

    Лидия росла ребенком трудным, своенравным. Было в ней что-то преизбыточное, безудержное, безусловное. Воображение она имела огромное, искавшее проявления в играх, порою диких. Ее, конечно, пытались угомонить: из нее нужно было сделать благовоспитанную барышню. Ведь дом был великосветский, даже придворный: брат ее отца состоял воспитателем цесаревича, будущего Александра III. Приглашали для Лидочки образованнейших учительниц и добродетельнейших гувернанток. Девочку воспитывали очень хорошо, т. е. очень плохо, потому что наперекор ее природе. Справедливые наказания и поучительные сентенции вызывали в ее душе ноющую тоску и дерзкий вызов. Роскошный, большой дом в Петербурге ощущался ею как тесная клетка. Счастливой она себя чувствовала только летом в деревне. Любимым занятием ее было обуздывать диких лошадей и строптивых ослов. Читать она не любила. Жить, жить, жить! А жизнь — это деревня, звери и зеленая радость...

    Да, в деревне было чудесно. Зато тем противнее были городские зимы: «опостылый город, где и грязь была не настоящая, не земляная, и трава, и деревья — все нарочно». Каменная тюрьма среди других каменных тюрем — это на зло сделали люди, чтобы мучить.

    целыми днями возилась и играла. Звери росли добрые, их кормили овсянкой. Но уже на следующее лето они, выросшие, начали внушать опасение крестьянам. Приходит старшина жаловаться, просит убрать медведей.

    — «Не ровен час, и насядет на кого, сломает. Или скотину тоже... Все ж зверь-то лесной, хоть и на соске воспитывали».

    Что делать? Он прав: к осени медвежата станут вполне медведями; их придется кормить мясом. Решили отвезти в лес и выпустить на волю. Грустно было Лидии разлучаться с друзьями. Но — «воля, как хорошо!»

    Прошло два дня, и вдруг узналась — злая весть: мужики и бабы косили среди леса на поляне. Увидели, — бегут прямо на них из леса два медведя. Медвежата, привыкшие к ласке, доверчиво бежали к людям, заслышав милые голоса. Мужики испугались и встретили медвежат косами... Изрубили.

    «Помню — уже темно. Уже я в детской, в постели, и не сплю, и все слез нет. На сердце упала непосильная тяжесть. Зло совершилось. Великая несправедливость. Были обмануты доверие и любовь. Предательство было совершено. И... никто не виноват. Никто не виноват. Страшно придавил несказанный вопрос мое сердце. Не по силам придавил... Зачем Бог позволил?» А через несколько дней сомнение нашло на Лидию: «Божьи звери, может быть, вовсе и не Божьи? Они злые, друг друга поедают». 15

    «Может и Бога вовсе нет?» И точно гонимый этой мыслию, Бог стал для нее уходить из природы. В обезбоженном мире жить стало скучно, одиноко. Лидия вдруг чего-то сильно испугалась в себе.

    Тогда она стала несносна. Никто не мог с нею справиться. Напрасно сменялись ее воспитательницы — немки, француженки, англичанки, русские. Родители приходили в отчаяние. Из петербургской гимназии Лидию исключили за бунт. Собрали семейный совет и решили отправить ее заграницу, отдать в школу германских диаконисе. Там внутренняя тоска перекликнулась с внешней и подтвердилась ею. «В школе было скучно, нудно, мрачно». Бога своего Лидия окончательно потеряла среди стен, которые со всех сторон упрекали и наставляли надписями из Священного Писания. «И становилось ужасно, — так было одиноко». Лидия занималась тем, что изводила «герров пасторов», которые преподавали, и сестер, которые следили за поведением. Ее наказывали. Это ее только бесило. Единственным утешением были восторг и поклонение, которые она, такая непокорная, бесстрашная, ни на кого непохожая, вызывала среди своих аккуратных, дисциплинированных подруг.

    Но это ее не удовлетворяло: надо было либо найти центр, который осмысливал бы все, либо стать таким центром. После какой-то особенно дерзкой выходки несносной девчонки, величественная начальница воскликнула: «Какой злой дух вселился в тебя?» — И «как не своя, в одном неправедном ударе гнева,» она крикнула, она, далекая изгнанница, одинокая и дурная: — «Русский».

    Ее прозвали «русским чортом» (der russische Teufel). Это было фатально: дали имя чему-то, чего она боялась в себе — оформили, воплотили. Томление и скука стали невыносимыми, и от скуки чорт все звал убиться. Зашла глубоко в засасывающий пруд, пыталась броситься под воющий поезд, — оба раза ее спасли испуганные руки и крики девочек и диаконисе. А ночью вдруг скребет железными когтями по стеклу; она знает кто, она к нему на подоконник: «Броситься...» Ее схватила сестра, неизменно бдящая. От скуки Лидия соблазняла, «портила» своих одноклассниц. Начальница ей заявила, что прогонит из школы ее подружку, если их еще раз увидит вместе. «Как! Ту, невинную, не ее, виновную!» До тех пор Лидия знала, что она дурная; теперь она поняла, что вся жизнь дурная и что нет справедливости. В диком исступлении она крикнула на лестнице: «Сегодня я их всех взбешу, свиней!» Ее исключили.

    Наконец стало легче. Когда Лидии исполнилось лет 17, ей пригласили в учителя молодого, оставленного при Университете, подающего надежды историка Константина Семеновича Шварсалона, который ей увлекательно рассказывал про героев древнего Рима и про Александра Македонского. На ее вопрос об его отношении к миру он ей объяснил, что у него мировоззрение «альтруистическое». Слово альтруизм он употреблял эвфемистически взамен опасного слова «социализм», которое могло бы его скомпрометировать в аристократической среде, связями с которой он весьма дорожил и принадлежностью к которой он весьма гордился; он не упускал случая поминать каких-то своих именитых французских предков. А социализм служил ему удобным плащом, который он нарядно набрасывал на себя в кругах передовой интеллигенции. Своей юной ученице он с жаром и красноречием сообщал что-то высокое и весьма благородное о «лучших людях», жертвовавших всем народу, о каком-то великом героическом деле, которое уже началось. И сердце девушки трепетало, радостно рвалось навстречу жертве, подвигу, тому «делу», про которое он говорил и которому она решила отдаться.

    «Либо стану его женой, либо пойду на курсы». Перспектива увидеть дочь «стриженной нигилисткой» представилась семье Зиновьевых такой чудовищной, что они поспешили согласиться на ее замужество, утешаясь: «Конечно, мезальянс, но все-же человек из приличной семьи, будущий профессор Университета». Сразу после свадьбы Лидия, во исполнение поучений мужа в прошлом, и к его ужасу в настоящем, примкнула к социал-революционерам и завела у себя конспиративную квартиру. Пока она занималась революцией, супруг ее, получив деньги и досуг, стал развлекаться с другими женщинами. Она доверчиво родила ему трех детей (двух мальчиков и девочку) раньше, чем заметила, что он ее во всем обманывает. Тогда она возмутилась, забрала детей и уехала за границу.

    Она надеялась, что путешествие по знакомым любимым местам Швейцарии и Италии придаст ей новые силы, а там-то с новой силой на нее набросилась ее старая мучительная тоска. Лидия начала смутно соображать, что «дело», которому она жертвенно предалась, не то, о котором она мечтала, что делать его надо иначе, что вся ее опасная, лихорадочная работа была лишь дурманом, заглушавшим мучительное переживание бессмыслицы земного существования. Дурман прошел. Много позднее Лидия в письме к В. И., вспоминает то тяжелое время: «Жить стало страшно, страшно до ужаса. Красота природы величавая, подавляющая, холодная и надменная едва окончательно не задавила меня. Самоубийство обратилось в idée fixe и томило меня до головокружения. О, эти чудные, чарующие синие воды итальянских озер, как манила меня их глубина!...» 16

    Лето 1893 г. Лидия с детьми проводила во Флоренции. Туда, по дороге в Рим, заехал ее петербургский приятель — Иван Михайлович Гревс. Увидев Лидию Димитриевну печальной и унылой, он решил ее развлечь и чуть не насильно увез ее с собою, чтобы познакомить ее с «замечательным человеком». А ехал он в Рим «специально» для научных бесед с Вячеславом Ивановым. Они встретились впервые в 1891 г. в Парижской Национальной Библиотеке. «За сближением на почве общих занятий римской историей последовала и душевная дружба». Именно Гревс в свое время боролся с благоговейным ужасом В. И. перед «Вечным Городом» и настоял на его поездке в Рим.

    Первое свидание состоялось в полдень жаркого июльского дня. Они все трое решили позавтракать вместе. Вячеслав и Лидия выбрали почему-то ресторан на другом конце города и почему-то пошли туда пешком под палящими лучами солнца по расплавленным тротуарам воспаленного Рима. Было радостно. С первых же незначительных слов — какое-то особое проникновенное понимание, небывалое для обоих. Лишь только Вячеслав и Лидия приблизились друг ко другу, между ними пробежала искра, и вспыхнул пожар...

    Мы — два грозой зажженные ствола.

    — Палатин, Колизей. А Гревс, глядя на Лидию, улыбался, довольный, что она повеселела. Если бы он догадался и предвидел, чего он стал невольною причиной, он был бы испуган и смущен. Гревс вскоре уехал.

    Вскоре уехала и Лидия. Она с детьми вернулась в Россию. А В. И. с женою переселился во Флоренцию, когда Лидии там уже не было. В Петербурге Лидия Димитриевна сразу затосковала в своем сером, заваленном пыльной, нелегальной литературой жилище. После душевных событий в Риме все это было «без божества и вдохновенья». Тогда там В. И. советовал ей прекратить политическую деятельность, которою она занялась из стремления помогать «униженным и оскорбленным». А для этого вовсе не обязательно состоять членом какой-то партии. В свое время она была права, вырвавшись на свободу, хотя бы такой ценой как опрометчивый брак и дарованию ее чуждая деятельность. Наш главный долг это — найти себя, узнать «какого мы духа». Сделает ли она кому-нибудь добро своей подпольной типографией — это еще большой вопрос, а что несомненно, это то, что она забрасывает детей, забывает притчу о талантах и губит свой прекрасный голос. Неужели она всерьез думает, что красота меньше, чем политические заговоры, способна перевоспитывать, «жечь сердца людей» и тем самым переделывать общество. Занялась бы она лучше музыкой!

    Лидия Димитриевна в виде робкого послушания таким советам повесила у себя в комнате рядом с портретами революционных вождей большую фотографию Венеры Милосской. Фанатические подпольщики, с нею работавшие, сочли такой поступок неприличным вызовом, революцией против революции. Отношения охладились. Через год Л. Д. продала свой одноэтажный домик, который она купила после замужества и где собирались члены партии и хранились их бумаги. Затем она покинула Петербург, и со своими тремя детьми и тремя полуспужанками-полувоспитанницами (просто прислуг она себе держать не позволяла) поехала во Флоренцию учиться пению.

    Было позднее лето. Ровно год прошел с тех пор как она по дороге из Рима на родину послала Вяч. Иванову большое исповедальное письмо, на которое он, боясь самого себя, после долгого молчания ответил вежливой, почтительной отпиской. Она к нему через несколько месяцев обратилась с маленькими поручениями и просьбами, которые он исполнил. На этом переписка их прекратилась. Но о приезде своем во Флоренцию Л. Д. известила Вячеслава Ивановича телеграммой; и он отправился встречать ее на вокзал.

    На мгновение мелькнуло лицо Лидии в освещенном окне вагона, — и она вышла на площадку, ведя за собой девочку лет четырех с огромными карими глазами. Обе они остановились перед высокими ступеньками. В. И. обнял девочку, поднял ее, играючи продержал несколько секунд налету и опустил на землю. Потом он помог Лидии Димитриевне сойти. Из вагона повалили мальчики, молодые девушки, «факино» — все нагруженные чемоданами, саквояжами, шляпными картонками; молодежь толкалась, смеялась и, наконец, все отправились к выходу нанимать «веттурино» (извозчика). В. И. шел рядом с Лидией и нес уставшую от дороги, сладко уснувшую на его руках ее дочь.

    прошла часть зимы. Пожар разгорался. Когда они собрались тушить его, было уже поздно. В. И. попытался спастись бегством. Он один уехал в Рим в январе «для археологических работ». Но разлуки не выдержал. Через два месяца он Лидию позвал.

    Опять Вечный Город, опять Колизей. Об этом новом, бурном свидании поэт через много лет рассказал:

    Наш первый хмель, преступный хмель свободы
    Могильный Колизей
    Благословил: там хищной и мятежной

    (Cor Ardens)

    Лидия пробыла в Риме от 12 до 15 марта. Они не расставались ни на один час. Гуляли по любимым, сразу становившимся памятными местам; жили в какой-то случайной гостинице. Когда она уехала, он почувствовал себя изгнанным из чудесной страны. Куда идти? Медленно, нехотя побрел он к себе домой, т. е. в нанимаемую им комнату. Его встретила улыбающаяся хозяйка квартиры, нисколько не удивленная его долгим отсутствием, обычным для него, часто уезжавшего на раскопки; по итальянскому обычаю, из простой вежливости она спросила, хорошо ли он провел эти дни. Но В. И., смущенный, нашел нужным что-то объяснять: «Да, было очень интересно; мы изучали древние памятники Витербо».

    Повидимому боги древнего Витербо обиделись на него за такую ложь и в наказание не пустили его в свой град. В самом деле: ему, объездившему вдоль и поперек всю Италию, прожившему десятки лет в Риме, так и не суждено было посетить этот соседний Риму город Лациума.

    фонтаны, по-иному затрепетала душа.

    Горячо и горделиво
    В сердце блещет солнце счастья.

    Все оказалось простым и легким. Сами собою получились решения научных недоумений, и В. И. быстро заканчивает свою затянувшуюся диссертацию; сами собою пришли радостные ритмы, звуки, — и полились песни, полные эфирной красоты:

    Мы были дети —

    Улыбок сети
    Плела Весна
    По влажным лонам
    И по затонам

    И по притонам
    Лесной глуши.
    Мы были рыбки
    Сребристо-зыбки

    Нам снились сны.

    — «Песни Дафниса» и пьеса «Золотое счастье», вошедшие в книгу лирики «Прозрачность» (1904 г.), были написаны в марте 1895 г., непосредственно после отъезда Лидии из Рима.

    «Нам снились сны...» От радостных, пьянящих снов тягостно было пробуждение к будням действительности, преследовавшей неверного мужа безвыходными, терзавшими совесть, вопросами: А Дарья? А Саша?... В. И. считал поступок свой недопустимым. Он приходил в ужас от вовлечения в измену, и приходил в отчаянье от мысли, что вовлечение это может прекратиться. Однажды, ярким солнечным днем забрел он на римское кладбище — Campo Verano. В душе «и боль, и смута, и вопрос». Гордый разум беспомощно молчал. Строгими, стройными стражами стояли кипарисы. От земли подымались пряные запахи иссушенных солнцем трав, в «цветах играли мотыльки, как окрыленные цветки» и стрекотали цикады. Земля обдавала пришедшего своим горячим дыханьем. Он медленно шел меж могил. И вдруг он не то, чтобы понял, а всем существом своим ощутил: те, которых земля покоит, и те, которых ей предстоит произвести, и он сам, от нее рожденный — все это в ней, в Матери, нераздельно и едино. Он благоговейно, со слезами стал целовать Землю.

    Я пал сражен души недугом...

    Пчела вилась над жарким лугом,
    И сох, благоухая, чобр...

    Укор уж сердца не терзал:
    Мой умер грех с моей гордыней, —

    Я Землю, Землю лобызал!

    Она ждала, она прощала —
    И сладок кроткий был залог;
    И все, что дух сдержать не мог,

    (Кормчие Звезды)

    Летом 1895 г. В. И. возвратился во Флоренцию. Прошло два года после первой его встречи с Лидией. Он решил побороть «преступную страсть», но уже понимал, что прежнюю жизнь вернуть невозможно: ее нет, она — не жизнь больше. Он во всем покаялся жене, сказал, что в Лидию влюблен безумно, оторваться сразу от нее не в его силах, но он надеется, что со временем «наваждение пройдет». Он попросил Дарью Михайловну не разъезжаться, жить вместе как брат с сестрою. В ответ на такое предложение он получил решительный отказ и заверение от Дарьи Михайловны, что она готова дать ему немедленно развод. Он ее уговаривал повременить: «Ведь вовсе еще и неизвестно, чем кончится это демоническое увлечение».

    Но Дарья Михайловна настаивала на своем: женским чутьем своим она безошибочно угадала, что Лидия — это навсегда. Но было и другое: развод в подобных случаях вполне соответствовал установившемуся в кругах передовой русской интеллигенции понятию о правилах любви и, значит, представлялся обязательным для прямолинейной, строго принципиальной Дарьи Михайловны. Она протелеграфировала о случившемся в Москву, откуда мать ее телеграммой же потребовала ее немедленного возвращения на родину, и, назначив свидание в Берлине, выехала к ней навстречу.

    В. И. заявил, что исполнит все желания жены, но в Россию отвезет ее сам. Вслед за нею он поехал в Берлин, потом с нею вместе в Москву.

    А мать Дарьи, признававшая только крайности, распорядилась, чтобы бывшие супруги никогда больше не встречались и жили в разных губерниях. Она заявила Вячеславу, что он должен навещать свою мать и, значит, должен бывать в Москве и что, поэтому она перевезет Алексея и Дарью с Сашенькой в другой город. После отъезда В. И. она продала свой домик в Москве и, почти не спросив согласия у своих, более чем взрослых детей, она увезла их вместе с маленькой внучкою в Харьков.

    Лишь только об этом узнал старый поклонник Дарьи Михайловны, в нее неизменно и безнадежно влюбленный, не перестававший за нею, — верною женой В. И. — скромно и безобидно ухаживать даже и в Риме, он немедленно приехал в Харьков и сделал Дарье предложение. То был молодой филолог, приятель В. И., будущий профессор Юрьевского Университета. Разлучаясь с Дарьей Михайловной, В. И. надеялся, что она выйдет за него замуж и не будет чувствовать себя покинутой. Но Дарья отказала — потому ли, что боялась за маленькую Сашу, потому ли, что не хотела изменить своей первой любви... Вячеслав и Дарья расстались друзьями. В его сердце горьким упреком сохранилось воспоминание об ее синих глазах, полных слез, в которые он смотрел, жену навек покидая.

    * * *

    «манящее за порог» влечение к этой женщине есть нечто совсем иное, чем просто «преступная» связь; он начал догадываться, что «страсть», которая «носит лики гнева», может, молнии подобно, освещать дотоле неведомые дали духа, подымать человека «высоко над маревом жизни», становиться поводырем к «восторгам вершин», что Эросом возмущаемые «душные вихри» и «истомные бури» не только погружают сознание «в дремучие сны, где бродят заросли ломая, желаний темных табуны», но и освобождают встрепенувшуюся душу от всех заносных песков, обнажают ее глубинные пласты, через которые пробиваются «родники — струи живые». Изничтожить нежное, священное, ищущее родиться — не значит ли это совершить преступление (Вячеслав это вдруг ясно увидел) — преступление большее, чем то, которого он прежде боялся. Есть страшный лабиринт, «лабиринт гробниц», где похоронено все,

    Что зачалось, и быть могло,

    Выбор, ему представший, оказался не выбором между старым, правым благоразумием и новым греховным безумием, между добродетелью и соблазном, но выбором между двумя правдами, из которых каждая ведет неизбежно к убиению другой и каждая неизбежно превращается в грех и преступление. В. И. не рассудочной мыслию, а каким-то внутренним содроганием понял подлинный смысл той философии действия, которую заключают в себе слова, влагаемые Эсхиловым хором старцев в уста Агамемнона, стоящего на пороге рокового решения: «Что здесь не грех? Все — грех».

    «В религиозном миросозерцании эллинов обоснование трагической вины есть роковое предпочтение одного божества другому. Так целомудренный Ипполит, верный девственной Артемиде, гибнет за отвержение сладостных чар Афродиты». 17 В переводе на язык Эллады трагический выбор, долженствовавший определить дальнейшую судьбу Вячеслава Иванова, означал вопрос, кому дать предпочтение — семейственной Гере или страдающему Дионису. В. И. сознательно и ответственно выбрал Диониса; выбирая, знал, что «вина и обреченность — одно».

    Но сердце имеет свои законы и ни о какой вине в ту пору ничего знать не хотело; ему было просто стихийно весело. Вячеслав и Лидия, глядя друг на друга, как дети, чему-то безудержно, бессмысленно, беззаботно смеялись. Они были счастливы.


    В счастье, как в солнце, навек облачается:
    Счастье — победа любви.

    Отнюдь непохожим на такую беспечность и радость было тогда душевное состояние Ивана Михайловича Гревса, вновь, как за два года до того, приехавшего для научных бесед с Вячеславом Ивановым в Италию и попавшего во Флоренцию в самый разгар семейной драмы. Ему первому Дарья Михайловна сказала о своем горе. Он чувствовал себя виноватым и приходил в беспомощное отчаяние, не зная что предпринять.

    Гревс, строжайший пуританин, целомудренный и застенчивый до того, что о рождении собственной дочери от собственной законнейшей жены, сообщал знакомым стесняясь, смущенно краснея, точно девушка, — Гревс должен был бы возмутиться происшедшими переменами и уж никак их не поощрять. Однако после отъезда Дарьи Михайловны он остался с Вячеславом и Лидией, покорно сопровождая их повсюду, куда им угодно было его брать. Однажды, «порою тризн вакхальных», Вячеслав, Лидия и Иван Михайлович отправились во Фьезоле, чтобы осмотреть хорошо сохранившийся древний римский театр.

    «На высотах, где Мельпомены давно умолкнул страшный глас», несмотря на летнюю пору еще лежал остаточный снег. Там, «меж развалин древней сцены»

    В благоговеньи и печали
    Воззвав к тому, чей был сей дом,
    Мэнаду новую венчали
    Мы Дионисовым венцом.

    Тогда пленительно-мятежной
    Ты песнью огласила вдруг
    Покрытый пеленою снежной

    — «Увейте гроздьем тирсы, чаши!
    Властней богов, сильней Судьбы,
    Несите упоенья ваши!
    Восстаньте — боги, не рабы!

    «Земных обетов и законов

    И в муке нег, и в пире стонов
    Воскреснет исступленный бог...»

    (Кормчие Звезды)

    А Гревс, опустив голову, сидел, печальный, на ступеньках античного театра и приговаривал: «Вот до чего доводит Ницше, вот до чего доводит Дионис.»

    1. Псалом 151, 1-2. В переводе семидесяти толковников этот псалом добавлен к Псалтирю.

    2. Вячеслав Иванов. «Автобиографическое Письмо» С. А. Венгерову. X: «Русская Литература XX века» под редакцией С. А. Венгерова. Москва 1917. Книга 8. Стр. 86.

    3. АП, стр. 86.

    4. АП, стр. 87.

    6. АП, стр. 88.

    7. АП, стр. 88.

    8. «Борозды и Межи». (Опыты эстетические и критические). Москва 1916. Изд. «Мусагет», стр. 37.

    9. АП, стр. 89.

    «Man fühlt, dass Sie mit der Sprache gerungen haben. Warum haben Sie nicht lateinisch geschrieben?» В. И. любил рассказывать про Моммзена и повторять по-немецки, запомнившиеся навсегда слова учителя.

    11. АП, стр. 91.

    12. Стихи и рассказ записаны со слов В. И.

    13. АП, стр. 86.

    14. «Нежная Тайна». С. Петербург 1912. Изд. «Оры». Стр. 60.

    «Трагический Зверинец». Изд. «Оры». СПБ. 1907. Стр. 18.

    16. Письмо Л. Д. З. 1893 г. хранится в семейном архиве Ивановых.

    17. БM, стр. 47.

    Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

    Раздел сайта: