• Приглашаем посетить наш сайт
    Грибоедов (griboedov.lit-info.ru)
  • Дешарт О.: Вступительня статья к 1 тому собрания сочинений В. Иванова.
    Страница 3

    Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

    * * *

    Он думал, что умирает, но он не умер. Лидия, как В. И. свидетельствовал потом, уходом и молитвой отняла его у смерти. Когда он выздоровел, она уехала к детям в Женеву; он остался в Афинах один на всю осень и зиму, чтобы в Элладе заниматься историей греческой религии. Жил он с греческой семьей в маленьком домике на склонах Ликобета, подымающейся желтой пирамидой на окраине Афин с вершиной, увенчанной белым монастырем. В раму небольшого четырехугольного окна его комнаты входила вся Эллада: Парнас показывал свой голубой облик, подобный орлу, раскрывшему крылья; серо-лиловым плоскогорьем возвышался Гимет, знаменитый в древности медом и хороводом мэнад; весь город открывался с его белым Акрополем и заливом цвета темно-синего сафира, а вдали виднелась Эгина и рисовались берега Пелопонеса.

    В. И. усердно занимался эпиграфикой в Музее, участвовал в археологических прогулках Дерпфельда и собирал материалы по вопросам греческих мифов и культов, которые легли в основу всех его научных трудов. По вечерам к нему приходил студент-грек для упражнения в живой эллинской речи. Свободные часы он проводил в парке, начинавшемся прямо за домом, гулял среди пиний, уходивших в гору. Пинии те, молодые, с редкой нежной листвой, пропускали, слегка их смягчая, жаркие лучи южного зимнего солнца. Во время этих одиноких прогулок В. И. задумал и написал «Suspiria», которые, поспев в Петербург, когда «Кормчие Звезды» были еще в гранках, вошли в сборник последней дополнительной, но органически необходимой частью.

    Цикл «Suspiria» — это рассказ в стихах о пережитой встрече со смертью. То, что терзало больного в бредовых кошмарах: пугающая утрата реальности, зияющая пустота отрыва, тоска последней оставленности — все это стало перед выздоравливающим при свете вновь подаренного живого дня настойчивым, томительным вопросом. И, наконец, неожиданно это мучительное, непонятное собралось, сгустилось и удивленной, встрепенувшейся душе прозвучало: — разлука. Так бывает: слово обычное, разговорное, вокруг нас и нами самими бесконечное число раз произнесенное, вдруг, когда назрел час, встает точно впервые рожденное, исполненное таинственных смыслов. Разорванность вещей, оторванность от родимого, разлука всего со всем — Разлука вселенская. Беззаботный, безответственный, «веселый ветер» срывает с «покорной дубравы» беззащитные, сплетшиеся, «поздние листья», отрывает их друг от друга и разносит в разные стороны... навсегда? Отовсюду несутся глухие зовы, алчные стоны, «смертный вопль разрыва». В. И. поет «Песнь Разлуки». В строгой античной строфе с перемеживающимися хореями, кретиками, гликонеями, дактилями он передает непередаваемые шопоты ужаса.

    Эта «песнь» — вступление к «Suspiria», к единой лирической поэме в шести частях. На всем протяжении поэмы пятистопный ямб чередуется с двухстопным так, что последний звучит точно вздох.

    Матерь-Ночь устала вечно рожать сына-Солнце и вечно его хоронить. «Мне мира нет», стонет она «в тоске истомной», зная, что он уже идет, чтоб «Темную» ее вновь пронзить. Но, лишь завидит она его вдали «во славе нестерпимой», как все в ней начинает петь: «Гряди!», и, «любовию палима», она об одном только и молит — чтоб он не уходил; но он уйдет.

    «Рази же! Грудь отверста копьям ярым!
    Ее мертви!
    Но сам — дыши божественным пожаром!
    Но сам — живи!

    «Один — живи!... Увы мне! Лук незримый
    Уж напряжен...
    Стрела летит... Мой бог необоримый,
    Мой бог — сражен!...»

    Такова обреченность Матери «бесчисленных дыханий», такова же обреченность единичной человеческой души. В мелькании мгновений она теряет свой единый лик, разбивается на мириады призраков, двойников.

    Душа скорбит — с собой, самой, единой
    Разлучена.

    И Ткач все ткет; и Демон от погони
    Не опочит.
    Как мертвый вихрь несут нас глухо кони —
    Нас Время мчит.

    И, разлучен, единый молит встречи
    Единый лик...
    И шепчет вслед непонятые речи
    Души двойник.

    И поэту снится: Психея прикована к безлистому стволу в мертвой долине, замкнутой мрачными утесами, в «слепой темнице». И люди идут, идут мимо. И каждого она молит: «Изведи!», и в каждом надеется найти долгожданного Суженого.

    И каждого я звал из шедших мимо:
    «Не ты ли, брат,
    Ту изведешь, что здесь в цепях томима,
    Из горьких врат?»

    Но то были его маски, его двойники —

    И с лестью «брат» я говорил притворной:
    Зане был я,
    Кто мимо шел — и чей был взор укорный
    Мой судия.

    И все прошли

    «Твой друг, твой отчужденный,
    Забытый — я!»
    Мне чуждый взор, мне взор непробужденный
    Был судия...

    Измена душе, которую поручено хранить, и за это страшная кара: в очах возлюбленной «чуждый блеск, безумья весть и дикая боязнь». Вот кошмар, который долгими годами душил В. И. как ощущение неизбывной вины и страшного предчувствия. Немезида. И ему снилось: взыграл вдруг свет великий:

    Мой темный дух, его лучей молящий,
    Снести не мог:
    То Эрос был, — алтарь любви палящей
    И жрец, и бог.

    Разгорался «пожар смолы». Безумная Психея-мотылек летит в огонь. Привольно ей гореть. А он?

    Как два крыла
    Душа в груди забилась... и вдохнула...
    И — умерла!...

    Огненная смерть бабочки-души отнюдь не гибельна; сгорая, душа, фениксу подобно, обновляется. Свято безумие, влекущее к огненной смерти. По внутреннему опыту своему В. И. знал обмиранье как «перерождение личности». В течение всей жизни он искал высказать, сообщить это свое постижение; он говорил о нем и в стихах, и в прозе. «Умри и стань». 35

    В примечаниях, им самим написанных к его песне о Психее, он указывает какими пластическими изображениями древнего искусства были внушены его образы, но толкований никаких не дает.

    Трагедия космическая — «Разлука Мира» — как вместить человеческому созерцанию ее — вселенскую, каким охватить познанием ее — безмерную, как выразить страду ее — несказанную? И поэт вслед за Платоном отвечает — мифом...

    Вселенская Изида в тоске скитается, силясь собрать воедино разорванное на части тело Любимого — ее брата, мужа, сына, ее Озириса.

    Она ищет

    Нетленный след.
    Ах! разлучен в нецельных светов много
    Единый Свет!

    А он?

    От века Он, безжизненный, — на лоне
    Тоски твоей
    О, Темная на темном небосклоне!
    О, Мать Скорбей!

    «Pietà» называется этот стих об Изиде.

    О том, что человечество с младенчества своего осознавало Разрыв и Разлуку свидетельствует не только миф о страдающем растерзанном боге египтян, с которым эллины отождествили своего страдающего, растерзанного бога Диониса, о том свидетельствуют и древнейшие изображения бездыханного мужского тела на коленях у женщины, изваяния, встречающиеся даже в нурагах.

    По орфическому мифу Зевс испепелил Титанов за растерзание и пожрание Диониса. Из праха их родился человек. Человек двуприроден: в нем жива и буйная кровь титанов и божественное семя поглощенного ими Диониса. «Тенью сна» называл человека Пиндар.

    И я, тень сна, Титанов буйных племя,
    Их пепл живой —
    Несу в груди божественное семя, —
    Я, Матерь, твой!

    Греческим эпиграфом к песне о «Психее» (за нею непосредственно следует «Pietà») служит одна из надписей на так наз. «ламинеттах» — тонких золотых пластинках, сложенных как листок бумаги; ламинетты клались орфиками в гроб покойника, «посвященного в Диониса», около лица или правой руки умершего. То был «напутственный завет, имевший магическое значение загробного пропуска».

    — «Я — дочь земли и звездного неба, но иссохла от жажды и погибаю; дайте мне тотчас напиться воды студеной, истекающей из озера Памяти». 36 — возврат к земной жизни, возрождение. Но главная цель, основное устремление души в том, чтобы прервать заклятый «круг рождений» и навсегда соединиться с Дионисом-Загреем.

    Услышь (— и здесь Его свершились муки,
    И умер Он! —)
    Мой страстный вопль разрыва и разлуки,
    Мой смертный стон!

    Страстный вопль разлуки, призыв к соединению с хтоническим богом — этим кончается «Pietà». Ho в этих словах звучит и другое, предваряющее следующую песнь: соединение с Дионисом посредством ряда очищений орфику представлялось блаженной потерей своей личности в нем. Он, Которого «совершилась мука», уже не египетский Озирис и не эллинский Загрей, а Тот, Кто с креста простирал руки для вселенского объятия, в Кого человек хочет и молит облечься. Крест — последнее разделение, разлучение Самого с Собою. Распятый становится добычей Его во все стороны разрывающего пространства; а после окончательного «истощения» (κένωσις) — Воскресенье, торжество вечной Жизни. Крест-пространство и круг-время — таким соединением уже египтяне иероглифически знаменовали жизнь 37:

    ... «Жизнь» вещал, власть круга дивно слив
    Со властию двух крестных черт победной,
    Египетский святой иероглиф!...

    Но человек, коли он хочет «облечься во Христа», должен хотеть с Ним сораспяться. Если совершилось на земле чудо преодоления разрыва, то должен человек пожертвовать самым дорогим — самим единением. Когда двух воль возносят окрыленья

    Единый стон,
    И снятся двум, в Юдоли Разделенья,
    Единый сон —

    тогда

    ... к алтарям горящим отреченья
    Зовет вас Дух.

    «Вы плачете?...» Не плачьте!... Умерший в вас — Он в вас воскрес!

    «Тебе благодарим, Явителю Парадоксов, Тебе, Который, доведя разрыв до его последних пределов — в Себе, Собой Разлуку и Смерть попрал — «Знак Противоречивый» (σημεῖον ἀντιλεγόμενον)

    Мы, что из солнц Разлуки совлеченной
    Твой крест творим, —
    Тебя, с Собой на Древе разлученный,

    Достоинство, величие и спасение Человека в его последней воле захотеть и стать из твари Сыном: «И я — кричит человек — несу Тебя в груди».

    Зане Тебе, по Ком в разлуке страждем,
    Разлукой зрим, —
    Бог жаждущих, чьей страстной Чаши жаждем, —
    Благодарим.

    Мистическое стихотворение «Гость» — последняя песнь той афинской поры, — написано повествовательным, спокойным пятистопным ямбом. Рассказывает поэт как пришел к нему Гость в его «вертоград на горе зеленой», как он Его принял, полюбил.

    «Не тебя ль и ждал я, брат прекрасный?
    Ах, душа разлукою болеет
    И не ведает, по ком тоскует».

    Но Гость просит не трапезы, не временного ложа в дому высоком, а вечного жилища — могилы в золотом вертограде. И человек, послушествуя, похоронил своего Гостя, своего Бога в темной земле, в своей темной глубине. На холме вырос кипарис. К ночи «в сенях темных просветились звезды».

    Вертоград мой на горе высокой,
    В нем сижу под звездным кипарисом —
    Слез не лью утешенный...

    Перерождение совершилось, переменились помыслы:

    Звезды гаснут. Край небес светлеет.
    Гостя лик сияет пред очами...
    Смотрит в очи милостное Солнце...

    Весною В. И. вернулся к семье в Шатлен. Там Ивановы прожили до 1905 г. Впрочем «прожили», пожалуй, не совсем точное слово; — вернее, Вячеслав и Лидия туда по-прежнему наезжали. Побывали в России, целую зиму провели в Париже и часто отлучались в разные города и страны на более или менее долгие сроки. И все же на нанимаемой ими вилле Жава текла нормальная семейная жизнь. Семья большая, сложная: старший сын Лидии Димитриевны, Сережа, учился в Лондоне и приезжал на все каникулы; Вера и Костя посещали швейцарскую школу. Маленькая Лидия, дочка Л. Д. и В. И., росла безмятежно, бегала по дому и по саду с птичкой на голове, которой полюбилось золотое гнездышко ее мягких волос. В двадцати минутах ходьбы по горной дорожке жил на своей собственной вилле старый отец Лидии Димитриевны. Он был счастлив, что обожаемая им дочь поселилась близь него, радовался, что сможет умереть у нее на руках. Гений очага — Марья Михайловна Замятнина правила всем домом своими мягкими, крепкими руками.

    Возвращаясь из путешествий, В. И. и Л. Д. среди семьи своей появлялись неожиданно празднично. Особенно у Л. Д. был дар превращать то, что зовется жизненными буднями в поэзию и сказку. Маленькая Лидия на всю жизнь запомнила, как однажды, подбегая к дому, не зная, что родители вернулись, она вдруг увидела в открытом окне второго этажа сияющую улыбкой и золотым ореолом волос мать и услышала ее грудной голос: «Бери, лови!» И из окна в руки, визжавшей от восторга девочки, полетел золотой мяч. Когда, спустя несколько лет Лидия услышала от отца рассказ о Гесперидах, тот солнечный образ матери с ними навсегда для нее слился.

    * * *

    В 1903 г. В. И. поехал в Париж, чтобы прочесть курс лекций об эллинской религии Диониса в «Высшей школе общественных Наук», устроенной М. М. Ковалевским для русских. Лекции имели огромный успех: их посещали не только ученики школы, но и профессора; посещали их и представители русской элиты, наезжавшие в Париж. Слух о выступлениях В. И. донесся до его родины, и Д. С. Мережковский, тогда с ним еще лично не знакомый, писал В. И-ву из Петербурга, прося дать чтения о Дионисе в его журнал «Новый Путь».

    В виде серии статей парижский курс лекций В. И. был напечатан в ежемесячнике «Новый Путь» за 1904 г. и в (его сменившем) ежемесячнике «Вопросы Жизни» за 1905 г. 38 В первый год он появлялся под заглавием «Эллинская религия страдающего бога», во второй год — «Религия Диониса». Исспедованье о Дионисе известный меценат-издатель М. В. Сабашников предлагал сразу выпустить отдельной книгой; но В. И. на многие годы задержал окончательную обработку текста. Наконец книга была готова, лежала отпечатанной в издательстве. Но, то было в октябре 1917 г. Во время бойни «красных» с «белыми» на улицах Москвы, от бомбы в складе занялся пожар; его в течение трех дней некому было тушить. Дом сгорел до тла, и в нем погибло вместе с рукописью все издание книги накануне ее появления на свет. Из корректурных экземпляров «Эллинской религии страдающего бога» один находился у автора, и он поныне цел; другой или другие остались в Москве. Судьба их нам неизвестна.

    Приняв и пережив Диониса как принцип новой жизни, запечатлев явления его песнями своих «Кормчих звезд», В. И. понял что для нас Дионис уже есть лишь правое κаκ (ὀρθώς μανῆναι Платона), а не некоторый кто или некоторое что (quid), почему «дионисийский восторг и не координируется с вероисповеданьем и находит свое место не в ряду вер и норм, а в ряду внутренних состояний и внутренних методов». Но способ вызывать состояния хотя бы восторга и исступления не может явить Утешителя. Методу нельзя сказать «ты еси». Гипостазированье метода, обоготворение его неизбежно вскрывает пустоту, приводит в царство «явлений, в которых не является ничего».

    Правда, в Элладе религия Диониса как всякая мистическая религия давала своим верным и «метафизическое утешение», давала его в открываемом верою потустороннем мире, а отнюдь не в автаркии «эстетического феномена». (Это В. И. решительно утверждает против Ницше). Но ведь для греков Дионис был живым богом, а не как ныне для нас только символом или методом. Потому он и не спорит с Христом в наших душах: дионисийство, как метод, есть один из аспектов христианства (св. Августин, напр.) тогда как аполлинийство есть другой его аспект (св. Фома Аквинский).

    Но что такое этот метод? Каковы дионисийские состояния духа? В. И. в «Эллинской религии страдающего бога» рассматривает внутренний процесс оргиастического опыта, мистику дионисийской жертвы: чувство своего я вне его индивидуальных граней толкает личность к отрицанию себя самой и к переходу в не я, что составляет существо дионисийского энтузиазма. «Если человек тем отличается от животных, что он animai religiosum, — ибо это определение ранее присуще ему, чем его самоутверждение как животное гражданственное (πολιτικὸν ζῶον), — то и самый критерий «религиозности» должен предстать нам, по отношению к первым ступеням его впервые «человеческого» выявления, под аспектом экстатичности: первее всего человек — animal exstaticum.» Экстаз столь же «начало всякой мистики, сколь удивление — начало всякой философии».

    Миф о страдающем боге, хотя и восходит до глубокой древности, однако моложе общего представления о боге страдающем, а самый этот образ — моложе культа существенно мистического, из которого он возникает, так что бог древнее своей истории, а жертва древнее бога. «Но есть нечто более древнее чем сама жертва. Это психологическое явление оргийного экстаза в его судорогах полноты, переполняющейся через край, счастья, разрешающегося в восторг страдания, силы ищущей освобождения от своего избытка в муке и смерти, упоения жизнью, переходящего в радость уничтожения». 39

    С жуткой яркостью рассказывает В. И. о «темных временах обрядового человекоубиения и человекопожирания», об жертвенном растерзании страдающего бога, об его «зиждительной смерти». Ему узкой представляется концепция Ницше: «Гениальный автор «Рождения Трагедии» возвратил миру Диониса, в этом было его посланничество, но знаменательно, что в героическом боге Трагедии Ницше почти не разглядел бога, претерпевающего страдание. По Ницше эллины были «пессимисты» из полноты своей жизненности; их любовь к трагическому (amor fati) была их сила, переливающаяся через край. Дионис — символ этого изобилия и чрезмерности, этого исступления от наплыва живых энергий». С этим В. И. согласен: он стихи, посвященные Дионису, посвящал тому, «кто избыток творит упоением»; но он знает и другое: «Трагедия возникла из оргий бога, растерзанного исступленными. Откуда исступление? Оно тесно связано с культом душ и первобытными тризнами. Дионис в глазах древних не был только богом диких свадьб и совокупления, но богом мертвых и сени смертной. Он вносил смерть в ликование живых. И в смерти улыбался улыбкой ликующего возврата, божественный свидетель неистребимой раж да нощей силы. Бог страдающий, бог ликующий — эти два лика изначала были в нем нераздельно и неслиянно зримы.» 40

    Не разглядев в растерзываемом Дионисе бога страдающего, Ницше не разглядел связи дионисийства с христианством. Он рассуждал так: Дионис есть вневременное начало духа, животворящее жизнь, и как бы ее первый двигатель. Христианство с его «моралью рабов» умертвило этот дух. Долой христианство! Но, во-первых, христианство вовсе не отвергло, а, наоборот, приняло в себя все, что было подлинно жизненного в дионисийстве, приняло и его «мудрость», и его «правое безумие». А, во-вторых, само умирающее язычество в ту закатную пору, когда «мудрость о Дионисе давно перестала быть дионисийской мудростью» не сумело узнать и вместить Христа Иисуса, Личность Которого — Знак Противоречивый — требовала для своего понимания и приятия именно того утраченного поздними эллинами «правого безумия», которое является подлинно энтузиазмом.

    Исторически «Дионис был тайным и внутренним союзником Бога галилейских рыбарей. Религия Диониса было нивой, ждавшей оплодотворения христианством», но арийский пантеизм как и семитский монотеизм отвергли пришедшего Мессию, и христианство, победное своей верой в Его Личность, должно было отвергнуть их. «Трагически безучастное осталось оно на перепутье двух гибнущих через него миров, налагая на человеческий дух искус жертвы и иго самоотречения... Человек должен был остаться один-на-один с Христом, чтобы преисполниться созерцанием Его крестной жертвы, должен был сораспяться Христу. Только в этом высшем таинстве слияния дано было человеку снова ощутить всеединство как причастие распятию вселенскому.» Для эллинов Дионис был ипостасью Сына, поскольку он — бог страдающий. Но, когда пришел Сын Божий, они Его не узнали. В «эллинской религии страдающего бога» В. И. увидел «Ветхий Завет язычников». 41

    * * *

    В парижскую аудиторию В. И. на его лекцию о Дионисе пришел однажды человек, трудно определимого возраста, с обликом и манерами не то приказчика, не то изысканного барина. Лицо бледное, почти желтое, тяжелый подбородок, прикрытый черной бородкой, близко, слишком близко, глубоко посаженные глаза, большие агатово-черные, жутко красивые, в себя непропускающие, властные, смотрящие на собеседника чуть-чуть мимо, не то вдохновенно, не то бесновато. Он представился: — «Валерий Брюсов».

    Они встретились впервые; но Брюсов в Москве уже сочувственно рецензировал «Кормчие Звезды» неизвестного ему поэта. Они естественно сошлись. Весело быпо Вяч. Иванову говорить о стихах с мастером слова, а мастером слова Брюсов бесспорно был. В. И. обрел все свои художественные постижения, всю свою просодическую виртуозность на одиноких путях. И вот явился поэт, с которым можно было состязаться в нахождении новых строф, редких метров и скрытых в несметно богатом русском языке еще непробужденных сладких созвучий.

    «вторую книгу лирики» — «Прозрачность».

    «Прозрачность» в противоположность «Кормчим Звездам» вышла «на брег земного бытия» сразу, под напором одной лирической волны. 42 Всматриваясь при свете «Кормчих Звезд» в топографию запредельного, показав себе в «магическом кристалле» своей собственной поэзии Кормчие Звезды, В. И. принимается рассматривать природу той духовной среды, в которой происходят воплощения мистической реальности (Res). Природа эта антиномична: среда должна быть прозрачной, чтобы не препятствовать прохождению солнечного луча, который ею, непрозрачной, будет либо задержан, либо затемнен и невидим; но она не должна быть абсолютно прозрачной, должна преломлять луч — иначе Res не будет видна, ибо невидима она сама по себе.

    Когда, сердца пронзив, Прозрачность
    Исполнит солнцем темных нас,
    Мы возблестим, как угля мрачность,
    Преображенная в алмаз.

    «искушение Прозрачности»:

    Когда нас окрылит Прозрачность,
    Всех бездн зияющая мрачность
    Обнимет радужную кручь —
    И, к ним склоняясь Седмизрачность

    Но ты удержишь духом сильных,
    О высей яркая среда,
    Где слепнет власть очей могильных
    И в преломлениях умильных

    И поэт обращается к милостивым преломлениям, к «аркам эфирным» радуг. «Рокоты лирные» славят вас

    Реяний знаменья,
    Веяний вестницы,
    Райского каменья

    Вас семицветные
    Дуги заветные
    Радуги мирные
    Кольца обетные.

    «улыбчивой сказкой соделай видения жизни» и слышит «всерадостное Да», всматриваясь в «умильные преломления» среди минеральных, растительных, душевных миров. И рубин, «пылающее Да», «прозрачности живая кровь», — и изумруд, «цвет лугов весны», «земли божественная злачность», рожденное ею «рождающее До», — и смиренномудрый, чистый аметист, который «Да поет надежде новой и нас преображает тих», — и сафир «вечный синий путь... куда?» — все эти самоцветные камни, но не только они: и «скалы орлиных гнезд», и блеск озер, и раздающиеся «по бору сосен перезвон и переклик», и «души дремные безропотных дерев», и трепещущие, горящие сердца людей —

    Вейся прозрачнее,
    Пламень души!

    — все это в разных планах бытия является все тем-же жертвенным отказом от блаженного покоя полноты, что составляет первое условие для восхода «божественной нови».

    Для человека такая призматичность опасна: разлагая тот плотный, непроницаемый, нерасчлененный сгусток жизненной энергии, который зовется я и «цельная личность», он рискует стать спектром своих двойников


    По себе я
    Возалкал!
    Я — на дне своих зерцал.
    Я — пред ликом чародея

    Бег предлунных облаков.

    Тонкая черта отделяет спасительное действие от действия гибельного страшной стихии мистических исступлений. Роковая ставка здесь — сам разум. Еще древние противополагали «правое безумие» и «неистовство болезненное». «Правое безумие» усиливает изначала заложенную в человеческий дух, спасительную и творческую способность и потребность идеальной объективации внутренних переживаний. «Душевные волнения большой напряженности должны находить разрешение, 'очищение' — в изображениях, ритмах и действиях, в обретении и передаче объективных форм... 43

    «В случаях 'неправого' безумствования, прозрачная среда, обусловливающая возможность описываемого излучения, становится непроницаемой: душа не лучится, не истекает наружу, не творит, — но не может и выдержать заключенной, запертой в ней силы. Она разбивается; конечное безумие — ее единственная участь».

    Роковой риск. Но достоинство и гордость человека в том, что он боготворит опасность и отчаянно самым дорогим рискует. Ему ведома тоска по погружению в «огненное море религиозных экстазов». «... il naufragar m'è dolce in questo mare» — любил за Леопарди повторять В. И. 44 Миропостижение, творчество человеческое «тем живучее и истиннее, чем глубже корни его погружаются в первозданный хаос и древнюю ночь.» В этой «древней ночи» человечества, как и в первоначальном хаосе человеческой души В. И. разглядел поразивший его феномен мистического отожествления бога и жертвы, бога со всеми священнодействующими и причастившимися жертве, бога и богоубийцы, жертвы и жреца. Дионис, как и ипостаси его —Орфей, Актеон — растерзываются мэнадами. Именем Вакха звали не только Диониса, но и всех участников оргии. Дионис — бык и козел, и он же пожиратель быков и козлоубийца. Дионис — человек, разорванный как жертва Титанов, но он-же и «разрыватель людей». 45

    И тайного познай из действий силу:
    Меч жреческий — Любовь; Любовь — убийство.
    «Отколе жертва?» — ТЫ и Я — отколе?
    Все — жрец, и жертва. Все горит. Безмолвствуй.

    Любовь Диониса убивает, ибо все, доведенное до крайних возможностей напряжения и переполненности, переливается в себе противоположное. Именно смерть обещает человеку бессмертие. «Все вокруг человека обращается в смерть, если Смерть, обличив перед его духовным взором свой светлый облик, не сказала ему: 'взгляни и припомни: я — жизнь'.» Что бездна зовет, грозящая опасность очаровывает — это издавна известно. Влюбленные в Фаэтона Гелиады —

    На кургане, на прибрежном
    Плач творят — им нет отрады...

    ... «Восхить нас, милый!
    Поглоти своей могилой!»

    Но они-то его и побуждали: «Дерзай!», хотя заранее знали: «Ах пред темным, Неизбежным дерзновенья — алтари». Они призывали: «Погибни!... Тот бессмертен, кто поник».

    Когда Орфей, ипостась Диониса, поет — «Мир полн», Мэнады его растерзывают:


    Бога с богом разлучили, растерзали вечный лик,
    И гармоний возмущенных вопиет из крови стон:
    Вновь из волн порабощенных красным солнцем встанет он.
    Строя семя, искра бога сердце будет вновь томить,


    И когда чудесной властью исполненье вдруг прильет,
    Сердце вновь изменит счастью, нектар цельный разольет.
    Вскрикнут струны искупленья, смолкнут жалобой живой...
    Вновь разрыв, и исступленья, и растерзан Вакх! Эвой!

    «великий ловчий», есть имя хтонического божества, бога Смерти. «В весенней радости греки не забывали о смерти. Весна как бы говорила им: 'глядите, смертные: я — цвету, я — Кора Персефона. Недолго быть мне с вами, и вы не увидите меня, и снова увидите меня'. И то же говорил Дионис. В этом его глубочайший пафос. Весна была прозрачна для взора древних: она была цветущая Смерть. Нигде, быть может, не выявляются виднее хтонические корни дионисийской веры. Смерть только обратная сторона жизни: это было сознано народной душою прежде, чем мудрецы стали учить, что жизнь представляется смертью умершим, как смерть является смертью только живым». 46

    Весна,
    Я встаю
    На пажить твою,
    О смертный род, —

    И светлых дней
    Веду хоровод,
    И Мною твердь
    Сияет ясней, —

    Богиня Сна
    Весна —
    И Смерть —
    Персефона.

    — он неизменно славит единение страдания и ликования, умирания и возрождения. Но, умирать, чтобы опять ожить, входить в царство теней, чтобы оттуда вновь восстать — не будет ли процесс этот в своем периодическом повторении воспринят разумом как «дурная бесконечность», как бессмысленный вечный возврат. «Вечный возврат» — Ницше стал жертвой этой идеи. Но для В. И. в его непосредственном дионисийском опыте не было никакой опасности какого-то возврата.

    Ведь Диониса он узнал в переживании большой любви. А «подлинная любовь есть чудо, которое упраздняет старое и новое, и все в каждое мгновенье творит извечным и первоявленным вместе». 47

    Мотив Диониса-Персефоны в песенке «Две Любви» звучит интимно, лично. Поэт чувствует себя росинкой малой, которую восхитил жадный луч и отдал алому облаку: «И мертв я был в лазури дня». Но грянул гром —

    Я слышал зов тоски земной, —
    Воскрес — и хладной каплей канул

    И миг — я жил, и Мать на лоно
    Меня приемлет, где в ночи
    Поют мне песнь родного звона
    Неотлучимые ключи.

    — где жизнь, где смерть?... Правый отрыв от земли тот, в котором нет измены. Мы должны пребывать «верными Земле».

    Не мни: мы в небе тая,
    С землей разлучены: —
    Ведет тропа святая
    В заоблачные сны.

    От персти взятым бреньем
    Сгорела слепота:
    На дольное прозреньем
    Врачует Красота.

    «Религия Диониса есть религия богострадальной земли; мир — обличье страждущего бога». Не ту же ли весть принес нам и Христос? Но именно в отношении к земной плоти и проявляется существенное различие Дионисовой вести от вести Христа: эллинское учение о смерти и возрождении всегда докетично. В античном палингенезисе тело было лишь временным носителем, передатчиком божественной энергии; дух его менял как змея свои шкуры. Подлинное возрождение есть возрождение полное, реальное; оно есть новое рождение и тела «от воды и Духа», есть преображение, и после дольной смерти — воскресение преображенного, но не другого, тела.

    Дар предполагает согласие одаряемого — вольное приятие. «Нетварное убеление» которое земле, своей матери, своей твари обещает Христос, она, темная, — гроб и колыбель — жаждет не на время, а навек принять от своего Сына, от своего Бога.

    Благословенная Земля,

    Стенаньем львов, дыханьем трав
    И вещим ропотом дубрав —
    Зовут лобзание Христа.

    Когда Рай сокрылся, и землю посетили духи-исправители,


    Пила и жернов, млат и горн,

    ветер предательский, попутный, гонящий корабли на мель, свет манящий затягивающих болот, рысканье зловещее тихих зверей

    И гроботеса стук ночной
    У счастья запертых дверей,

    «Се раба Господня». Такого ответа, такого изволения свободного и хотел от Земли Господь. «Прозрачность» кончается песнопением:

    Благословители чудес,
    Несите лилии в перстах,
    Несите Имя на устах
    Сладчайшее лилей небес!

    — «Бог создал мир, чтобы создать Богородицу» твердил и повторял, повторял до самой смерти Вячеслав Иванов.

    * * *

    Брюсов предложил В. И. напечатать «Прозрачность» в московском, им руководимом издательстве «Скорпион». Ивановы решили поехать в Москву и пробыть там несколько месяцев. Они поселились в маленькой наемной комнате, но у себя бывали редко. Они ко всему прислушивались, присматривались, хотели все сообразить, понять. В своем родном городе В. И. чувствовал себя заезжим странником и, по московскому обычаю, он с женою много ходил в гости и к хорошо, и к мало знакомым людям. Многие из них жили не в скучных, модных квартирах с окнами, выходившими на улицу, и не в патриархальных, прекрасных особняках с колонными, двухсветными залами, а в старых, маленьких, окруженных двориками или садиками домиках. Зимою — а тогда была зима — окружения эти заносились снегом, глубоким точно в деревне. Звонков никаких. В ворота или калитку полагалось стучать при вешанным кольцом. Потом приходилось с трудом пробираться по скользкой тропинке между высокими сугробами. Деревянная, темная, часто кривая лестница с обмерзшими ступеньками. Крохотные, уютные, жарко натопленные комнаты... И вот, порою из глубины таких темных лестниц дохнет на В. И. что-то небывало-бывшее, сказочное, повеет утраченным Эдемом его младенческого жилья против Зоологического Сада.

    Как эхо флейт в притворе гулком
    Земной тюрьмы, — не умирай,

    (Младенчество)

    Новые поэты, первые русские символисты, — «декаденты» как их называли, еще не были признаны в литературных кругах: толстые благонамеренные журналы их к себе не пускали. Материально они от этого мало страдали, ибо на помощь им пришли молодые меценаты-эстеты. Но гонение со стороны, тогда еще торжествующей в общественном мнении старой прессы их раздражало, поражало душевно и нередко побуждало к вызывающим словесным жестам. Так Брюсов, собрав в свой первый сборник стихи, осмеянные критикой и публикой, назвал книгу свою — «Chef d'Œuvre».

    Меценатской новинкой был «Скорпион». Это модернистическое издательство возникло из недр старозаветной купеческой Москвы в 1901 г. Помещалось оно сперва на углу Ильинки и Юшкова переулка, в самом шумном промышленном центре города. Основатель его, Сергей Александрович Поляков был меценатом своеобычным. Закружившись в вихре новых течений и затей, он однако целыми днями продолжал работать в своей семейственной «Знаменской Мануфактуре», где был главным администратором и кассиром. Человек, многосторонне образованный, тонкий ценитель западных и восточных литератур, фантастический полиглот, переводчик с различных европейских и азиатских языков, он — самоучка — с иностранцами объяснялся в целях понятности больше жестами чем словами, ибо на многочисленных чужих языках всегда говорил по своему, по московски, произнося звучно и протяжно все написанные буквы. Обладатель изрядного количества миллионов, избалованный, изысканный эстет, он в делах был точен и бережлив, а на роскошные художественные выдумки денег не жалел.

    Редакционный комитет (кроме Полякова) состоял из трех поэтов: то были — Брюсов, Бальмонт и Балтрушайтис.

    «Русские символисты». Затем под гром и молнии издевающейся критики он неизменно продолжал забрасывать публику своими «декадентскими» стихами. Огромное честолюбие и упорство не только способствовали успеху предпринятого им дела, но являлись двигателями его собственного поэтического дарования. Как и Поляков, Брюсов происходил из добротного купеческого рода; как Поляков по вкусам своим был европейцем последнего чекана, но, сын разорившегося пробочного фабриканта, денег не имел. Поляков ему был необходим, как он был необходим Полякову. В 1901 г. книгоиздательство «Скорпион» начало выпускать альманахи «Северные Цветы». Такое название «декадент», но и «классик» Брюсов выбрал в память Пушкинских «Северных Цветов». Все молодые поэты пчелообразно налетели на «Северные Цветы».

    В 1903 г. произошел сдвиг в общественном сознании. Хотя благонамеренные слои интеллигенции, даже передовой, продолжали враждебно относиться к новым исканиям, хотя в широких кругах читающей публики, смеясь, без всякого пониманья как несосвятимую чушь цитировали отдельные строки Брюсова — «О, закрой свои бледные ноги!» (никому и в голову не приходило, что это сказано о смерти), хотя во всех гостиных постоянно со смаком на память повторяли остроумные пародии Владимира Соловьева на ранних декадентов —

    На небесах горят паникадила, а снизу — тьма.
    Ходила ты к нему, иль не ходила? Скажи сама!
    Но не дразни гиену подозренья, мышей тоски!

    И не зови сову благоразумья ты в эту ночь!
    Ослы терпенья и слоны раздумья бежали прочь.
    Своей судьбы родила крокодила ты здесь сама.
    Пусть в небесах горят паникадила; в могиле — тьма.

    — все же, вопреки всему, «Скорпион» уже начинал язвить сердца. Среди наиболее изощренных читателей и ценителей изящной речи имя того же Брюсова произносилось с уважением, порою даже с восхищением, и к его суждениям о поэзии стали прислушиваться серьезно и выжидательно.

    А Бальмонт после появления «Будем как Солнце» стал идолом страстных поклонников и поклонниц. Стихи его, преизбыточно музыкальные, изобилующие аллитерациями, ассонансами, странными рифмами и всеми прочими находками и виртуозностями новейшей «инструментовки» пленяли души и порабощали умы. Томные юноши, и чувствительные, бледные девы с повязками на волосах или на лбу, в одеждах ниспадающих и подобранных à la grecque с упоением, нараспев, подражая автору, декламировали его последние «пьесы»:

    Хочу быть дерзким, хочу быть смелым,
    Хочу из гроздий венки свивать,
    Хочу упиться роскошным телом,

    Юргиса Казимировича Балтрушайтиса знали лишь по нескольким стихотворениям, появившимся в «Северных Цветах». Совершенно лишенные того махрового эротизма, которым были насыщены все строки Бальмонта и Брюсова, стихи эти не возбуждали и не раздражали, но и они, будто-бы тихие и спокойные, медитативно-космические — волновали наличностью, едва уловимого, нового трепета, в котором что-то надвигающееся, жуткое искало сказаться.

    В 1904 г., незадолго до приезда В. И. в Москву, Брюсов с Поляковым принялись издавать роскошный «Ежемесячник искусств и литературы»; они его наименовали «Весы». Редакционное помещение «Весам» устроили в только что построенном и даже не совсем достроенном «Метрополе», в первой вполне «европейской», гигантской гостинницы Москвы, возникшей близь «Большого Театра» в самой нарядной части патриархального города. Туда же переехал «Скорпион». В редакционной комнате «Весов» все соответствовало последнему слову искусства и науки, все — от изысканно красивых вещей, драгоценных рисунков и книг до моднейших электрических чайников, которые составляли предмет гордости в той старой Москве, где на окраинах только начали появляться первые трамваи, а вдоль центральных улиц медленно катились по рельсам, влекомые шестерней, в три пары гуськом, тяжелые «конки»; по праздникам на головы лошадям надевали веночки, в гривы вплетались гирлянды из ярких бумажных роз, фиалок, маргариток, и хвосты украшались длинными, тоже бумажными лентами самых разнообразных окрасок.

    Исполнилось предсказание Владимира Соловьева: Брюсов, Бальмонт, Балтрушайтис встретили автора, высоко ими оцененных «Кормчих Звезд», как своего. Вячеслава Иванова чествовали, признали «настоящим», много пили и все побратались. Сближали этих поэтов их общие резкие отталкиванья как от последних проявлений позитивизма и утилитаризма в литературной критике, так и от меланхолических ламентаций на народную, социальную и личную судьбу в «изящной литературе».

    Объединяла их эллинистическая страсть, «александрийская» жадность к усвоению и вкушению всего разнообразно прекрасного во всех веках, у всех народов. Соединяла их и общая им всем подлинная любовь к новым формам родного языка и к разыскиванью жемчужин в старой отечественной поэзии. Они по-новому вместе слушали и понимали Пушкина, вызывали из забвения Тютчева, упивались соловьиной песнею мало замеченного Фета. В. И. сразу, как само собою разумеющееся, оказался перегруженным делами «Скорпиона». Время его пролетало между докладами, банкетами, чтением и обсуждением статей и стихов для «Северных Цветов» и «Весов», и бесконечными русскими спорами до утра. Вакху, конечно, воздавалось должное. Совсем не так, как того хотел бы В. И., но все-же было весело.

    (как это часто случается с большими честолюбцами), до поры до времени, раньше чем запервенствовать, охотно выступал в роли пророка, им же, обязательно им, провозглашенного «бога». Он решил собрание сенакля посвятить прославлению Бальмонта. Распорядился, чтобы сперва все молча выслушали стихи поэта, которые сам автор читал, растягивая и подчеркивая каждый ритмически важный слог, вызывающе кидая в слушателя свои певучие строки, сильно в нос ударяя последние, рифмующие слова. Потом он провозгласил Бальмонта первым поэтом и увенчал его лавровым венком. Наконец, потребовал, чтобы все стали на колени перед прославленным певцом. В. И. наотрез отказался: «Я глубоко и уважаю и люблю творчество Константина Бальмонта, я даже, пожалуй, готов в данный час признать его первым поэтом, но выражать свои мнения коленопреклонением считаю просто mauvais goût».

    Много пили. Приближалась минута, когда совершенно пьяный Бальмонт, как это всегда с ним случалось, вдруг вскочит и убежит в холод, в ночь, неизвестно куда. На сей раз поручили приезжему гостю, новичку «Вячеславу», (так все заправилы «Скорпиона» стали звать В. И.) догнать лавроносного беглеца и водворить его домой.

    Мороз трескучий. В. И. был в длинной шубе, меховой шапке и теплых ботах. Быстро двигаться ему было тяжело. Бальмонт выскочил без пальто и бежал с привычной пьяной легкостью. Все же В. И. ухитрялся за ним поспевать. Но вдруг на каком-то перекрестке Бальмонт, увидев городового, со всех ног к нему разлетелся, за него спрятался и вызывающе ему бросил: «Избавьте меня, пожалуйста, от этого иностранца; он меня преследует». Городовой обомлел, увидев перед собою важного барина без шубы, с лавровым венком вместо шапки, и только руками развел; тем он невольно преградил путь поспешавшему В. И. А тут, откуда ни возьмись, оказался извозчик, на которого Бальмонт во мгновение ока вскочил и так повелительно крикнул: «Гони!», что тот помчался во всю мочь. Когда на других санях В. И. прилетел в дом беглеца и вошел через незапертую пьяным хозяином наружную дверь, он увидел Бальмонта в столовой спокойно и деловито подходящего к каким-то бутылкам. Но тот, сразу учуяв погоню, с кошачьей ловкостью выскочил в окно. В. И. бросился за ним через дверь, в ужасе, готовясь к страшному зрелищу, но тут-же и успокоился, ибо вдали разглядел фигуру порученного ему поэта, который как ни в чем не бывало мчался прочь от него вдоль по улице. Убежал. На следующий день его нашли в каком-то притоне крепко спящим. А еще через день он уже заливался новыми песнями.

    В. И. пришел в «Весы» пристыженный, что не справился с поручением. Но смущения его никто не понял и не оценил. «Маленький прыжок в мягкий снег. То ли бывало!» И Вячеслава забросали рассказами о менее благополучных подвигах и скандалах Константина. Рассказали как, едва женившись, Бальмонт напился и — чтоб не убежал — был заперт в его комнате неискушенной молодой супругой; а он, провозгласив так, что бы она слышала: «Для поэтов нет дверей!», выбросился с третьего этажа на мостовую и сломал себе ногу. — Как в Лондоне, проходя по улице мимо пустого ящика, из которого только что вынули кому-то привезенный рояль, он остановился, водрузил ящик себе на плечи и куда-то понес. Его арестовали за кражу. — Как в Париже, посаженный в тюрьму за пьяное уличное побоище, он в опросном листе вместо своей фамилии написал: «Нет имени, есть любовь», а на вопрос о профессии, вызывающе, презрительно в нос изрек: «Книги». Ему дали книги переплетать...

    «Весов».

    С Бальмонтом у В. И. отношения установились сразу и на всю жизнь: сердечно-приятельские, они не имели ни вспышек, ни разрывов. Вячеслав и Константин были людьми разными, даже до душевной полярности. Но случается со странными песнями Психеи: от их нежно пронзительного удара по сердцу вдруг образуется прорубь в душе — своей, чужой? Нырнешь в эту прорубь, и в глубине недоступной душевной стихии неожиданно встретишь милое, родное, заветное, насущное; вынырнешь духовно обогащенным. Такое бывало с Бальмонтом.

    Однажды, вскоре после появления «Прозрачности», он, рыдая, ворвался в комнату Вячеслава. «Что с тобой? Что случилось?», — испугался В. И. В ответ Бальмонт стал читать стихи:

    Прислушайся, один, в смарагдной тишине
    К пустынным шелестам Дриады!
    — и пей, как в смутном сне,
    Наитье сумрачной отрады!
    Ты, вещий, — не один в безлюдной тишине!

    «Вячеслав! ведь ты о том, о самом главном...

    Глядятся Жизнь и Смерть очами всех огней

    И корни — свет ветвей, и ветви — сон корней
    И все одержит ствол великий, —
    Одна душа горит душами всех огней.

    (Прозрачность)

    «Одна душа горит...» И впоследствие среди горячих споров вдруг он вспоминал: «А вот «Дриады» твои, Вячеслав, без слез читать не могу, и что это у нас общее — не знаю». В. И. знал: их единило вопреки всему острое у обоих, непосредственное переживание «разлуки вселенской» и «вселенского сочувствия» и благоговейное отношение к слову — «Да». «Мы с тобой славословы», — объяснял Вячеслав Константину. И много лет спустя, когда В. И. уже давно перестал давать пальму первенства Бальмонту, когда его раздражали бальмонтовские перепевы самого себя и «бальмонтизированье» всего, он все же продолжал любить и ценить Бальмонта за его волю к славословию.

    Дружба В. И. с Балтрушайтисом была глубокой, нежной и верной. Юргис был близок и дорог Вячеславу своей горячей, преданной, народной любовью к Христу. Балтрушайтис был подлинно, всем существом своим религиозен. Друзья далеко не во всем были согласны друг с другом. Юргис, сын Казимира, неимущего литовского крестьянина, бедный пастушок, пасший стада свиней на холмах сказочного Немана, был в отроческом возрасте застигнут настоятелем местного прихода за неподходящим занятием: сидя на каком-то пне, мальчик на грязном листке бумаги сосредоточено чертил и решал математические задачи. «Кто тебя учит?» — «Я сам». Настоятель стал обучать Юргиса арифметике и латыни. Потом послал в город, определил в гимназию. Юргис жил мучительно нищенски. Давал грошовые уроки. В темных, грязных, сырых чуланах он тосковал по своим стадам, хоть и рад был учиться. Потом, уже взрослым, он говорил, что евангельская притча о блудном сыне с ее прагматической стороны ему совершенно непонятна: как можно придти в отчаянье от того, что пасешь стада свиней — ведь это райское занятие.

    Природу он любил как старшего брата, вождя. «Учись быть чистым в сердце у цветка.» Мы не умеем указывать путь Божьей твари, как не умеем указывать его себе. Мы ничего не видим, мы можем только верить:


    Где пред неведомой тропой
    Слепца напутствует слепой...

    (Лилия и Серп) 48

    В. И. остро чувствовал роковую тяжелую ответственность и вину человека перед природой. Мы ее испортили своим смертным грехом. Мы должны ее исцелить. «Тварь с надеждою ожидает откровения сынов Божиих». Слова эти ап. Павла из послания к Римлянам В. И. часто повторял. Но друзья не спорили. Дружба их подымалась из тех недр души, где различие воззрений и оценок уже не тревожит и не мешает. Ни расстояние, ни время не прерывали живой связи.

    — день всех усопших в католической церкви.

    .................................. Сердце слышит
    Безмолвный, близкие, привет.
    Пусть ваших лиц пред нами нет, —
    Душа дыханьем вашим дышит.

    49

    С Юргисом В. И. не виделся и не переписывался целых двадцать лет; они ничего друг о друге не знали. Совершенно неожиданно в июле 1948 г. В. И. получил нежное, грустное письмо от жены Балтрушайтиса, где она сообщала о смерти мужа 3-его января 1944 г.; прислала она одновременно и посмертную, ею изданную книгу стихов Балтрушайтиса; на книге — надпись ее рукою: «Привет от Юргиса». В. И. умер ровно через год в июле 1949 г.

    Отношения с Валерием Брюсовым были рядом сложнейших перипетий, переходов от острой близости к неприятным столкновениям и обратно. Встреча этих двух поэтов была встречей двух разных направлений в символизме; они соприкоснулись, себя друг через друга осознали и друг от друга оттолкнулись. Владимир Соловьев и тут оказался прав, когда в то последнее, предсмертное свидание с В. И., советовал ему выступить в печати отдельно, независимо, когда предупреждал его, что русские символисты-декаденты его, конечно, признают «своим», но все же он останется им существенно чужд. Действительно, по своему физическому возрасту В. И. должен был бы примкнуть к триумвирату Бальмонта, Брюсова, Балтрушайтиса, но по своему духовному возрасту он принадлежал более молодой формации поэтов.

    Бальмонт и Брюсов увлеклись французским «декадентством», переняли его изысканный эстетизм, его капризный субъективизм, искавший обогащения в утончении чувственного опыта. Но не имея за собой культурной осложненности французских декадентов, сочетавших в себе «музейный Парнас» и «изящный упадок усталых утонченников», русские декаденты провозгласили «индивидуализм», понятый как «интеллектуальное донжуанство», все охватывали в «мимолетности самодовлеющих 'мигов', в самоценных и своеначальных 'мгновенностях'.» Все это было В. И. органически и идейно чуждо. Он хотел и искал другого. Чего? В ту пору он об этом бормотал стихами:

    О вы, чья медом диким

    Единым и Вселиким —
    Без имени — полна!

    (Прозрачность)

    Кто были его совопросники и сочувственники на творческом пути, если не эти блестящие «новаторы» — этого он тогда не знал.


    Что мне светит — звезды, очи ль — волны, лебеди ль — из тьмы?
    Сколько нас певцов полнощных, и куда отплыли мы?
    Слышу трепет крыльев мощных за гребцами, у кормы.

    (Нежная Тайна)

    На веки вечные в родимой
    Народной мысли и судьбе

    (Нежная Тайна)

    он в тот свой приезд на родину зимою 1903 г. либо вовсе не встретил — как Блока, либо внутренне не встретил — как Белого. Последний вспоминает: «... В. Иванов, не живший в России, был только что — здесь, среди нас; он блеснул, озадачил, очаровал, многим он не понравился; и он уехал; его мы не знали». 50

    «Вячеславом» и «Валерием» сразу, при первых встречах, возникла не только острая, беспокойная, недоверчивая любовь друг к другу, но и творчески плодотворная дружба поэтов. В. И. как-то зачаровывал Валерий блеском своих глаз: ему казалось, что они «большие, черные, прекрасные» видят в будущем что-то, чего другие не видят. Брюсов в то время увлекался писаниями астрологов и настойчиво вовлекал В. И. в чтение старинных текстов; поражали предсказания Агриппы Неттесгеймского, который утверждал существование семи «небесных державств», которым «Бог повелел ведать всю громаду вселенной». И вот в 1900 г. должна наступить эра шестого из державств — Офиеля. Страшная эра.

    В. И. вспоминает: «Едва ли кто знал в нашем обществе об этих исчислениях старинных чернокнижников; но несомненно, что как раз на меже новой астральной эры были уловлены чуткими душами как бы некие новые содрагания и вибрации в окружающей нас интерпсихической атмосфере и восприняты как предвестия какой-то новой неведомой и грозной эпохи. Вл. Соловьев, внезапно прерывая свой обычный тон логизирующей мистики, заговорил, юродствуя во Христе, о начале мирового конца, о панмонголизме, об Антихристе... Бродили идеи, преломившиеся сквозь призму апокалиптической эсхатологии; весь мир своеобразно окрасился ее радугами, вопросы познания и запросы нравственного сознания, дух и плоть, творчество и общественность». 51

    Под впечатлением тех чтений и бесед В. И. в 1904 г. «под знаком льва» написал четыре «песни времени и часа», цикл Carmen Saeculare. В этих мрачных песнях поэт предвещает наступление рокового века, диких переворотов, когда восторжествует и возвластвует злая Adamantina Proies, лишенная человеческой жалости и исторической памяти.

    Carmen Saeculare В. И. посвящает «Валерию Брюсову, открывшему мне эру Офиеля, по учению Агриппы».

    ............................... Судьбе

    И музы темной посвящаю
    Прозренья — зрящему Тебе.

    (Cor Ardens)

    В. И. импонировало, что Брюсов бросался на поэзию подобно «черной кошке или пантере на Парнасе», что он импровизировал стихи в любых размерах. В. И. любил Брюсова за его маэстрию, считал подлинным поэтом, и тут-же сердился, ненавидел: Брюсов насилует свою Музу. Это недопустимо для поэта. Аполлон заставлял насильно Сивиллу пророчестовать. Но, когда она ему покорялась, то он к ее пророчествам прислушивался и покорствовал. Брюсов такому завету не следует: он хочет, чтобы Муза говорила не то, что она, а то, что он хочет: «... мой кнут тяжел».

    «Le poète se fait voyant par un long dérèglement des sens», старался всеми средствами вызывать в себе раздражающие ощущения, пропитанные тончайшими ядами духовного и морального разложения, добивался ясновиденья в чувственности посредством кокаина, морфия и «провалов в бездны» всяких эротических превратностей вплоть до некрофилии.

    Все это было В. И. чуждо и противно: жизнь, не спрашивая его согласия, кинула его в «могучий океан» страсти, в котором и плаванье, и крушение сладко. Где уж тут до искания «сильных ощущений»?

    В. И. однако зло в себе чувствовал и его боялся. В поэме «Младенчество» он вспоминает, как мать ему рассказывала (она ему все рассказывала) странный свой сон

    Шесть весен... Видит у подножья
    Высокой лестницы — во сне —

    В бореньи трудном обо мне...
    И два таинственные мира
    Я научаюсь различать,
    Приемлю от двоих печать.

    Но небом был зачат
    Наш темный род — Титанов падших племя.

    (Прозрачность)

    И в Москве, в период своих гаданий с Брюсовым, В. И. пугается:

    — быть богомольцами могучих змей и Солнц.

    «Духа тьмы» В. И. в себе называл по разному: титаническим, змеиным, люцеферианским:

    И я был раб в узлах змеи,
    И в корчах звал клеймо укуса.

    (Cor Ardens)

    «в узлах змеи», тогда люди, близкие и далекие видели, ощущали вокруг него как-бы темную дымку, демоническую «ауру». В этой борьбе ему неожиданно и уж, конечно, против своей собственной воли, помог Брюсов, который раздразнил, раздражил и поднял «из темных омутов» души Вячеслава, там таящиеся, и туда загнанные сумрачные влечения. Они стали для него внешне видимыми, осязательными, охватимыми. Он побеждал их, отрагивая словом, оформляя художественным разумом, осиливая песнию и мифом, а позднее осознанием песни и мифа. Ведь песня — слава, воздаваемая Богу «за каждый цветик и дыханье», — есть щит и меч против зла.

    Свыше песнь! Калитку Рая Гавриил приотворил. —
    Садом лилий, в непорочной белизне, слова цветут.

    (Свет Вечерний)

    В торжество зла В. И. никогда не верил. Даже угрозы Carmen Saeculare он кончает славословием. Небесная Милость утаит «сев Утешителя» от «буйных братии», и освобожденный «Дух в небо взглянет как Дитя». Не пробраться бесу через частокол из песенных заклинаний в песенно-лилейный сад. А Брюсов точно злорадно передразнивает: «Да, да, славословие, славословие...


    Равно прославлю я... 52

    В. И. всегда помнил: «Первоначальный стих — заклинание». И он без устали славословил, заклинал; и — заклял укус змеи:

    И я был раб в узлах змеи,
    И в корчах звал клеймо укуса;

    Заклял, и солнцем Эммауса
    Озолотились дни мои.

    (Cor Ardens)

    Хоть В. И. и говорил и думал, что Брюсов служит, живет черту на потребу, он все-же в глубине своего недруга-друга увидел другой светлый образ.


    Тебя ведет чрез преступленье.
    Еще, еще преодоленье,
    И вот — из недр восходишь ты.

    В том же Альманахе — «Северные Цветы» за 1904 г. —, где впервые были напечатаны эти, посвященные Брюсову, озаглавленные словами Данте «Mi fur le serpi amiche» стихи В. И., помещен вызов беснующегося Брюсова:


    Сумрак! Сумрак! — за меня.

    Впрочем: хоть Брюсов превратными экспериментами несомненно злоупотреблял, но в какой мере его «бездны» были действительно биографичны, а не воображаемы, в какой мере его «Mille e tre» были эмпирическими событиями его личной жизни, а не предметами вожделеющего вымысла — это еще подлежит (если подлежит?) исследованью. Несомненно одно: единственная женщина, которую Брюсов всю жизнь несомненно любил, которую он никогда всерьез не покидал и которой он, несмотря на постоянные измены, остался верен до конца, была его «Жанна», его тихая, на вид невзрачная жена. Да и вопреки всем заявлениям о торжестве темного «царя вселенной» Брюсов в победу сумрака, кажется, не верил: Андрей Белый рассказывает, как Валерий Яковлевич перед ним защищал однажды апокалиптического Гада, мировую, гнетущую «гадость»: — «Ах скучно, Борис Николаевич: Вы со Христом против Гада; Вы с сильным, а Гад победится; так сказано в Апокалипсисе; против Гада, слабейшего, выступать, — не по рыцарски; я — буду с Гадом; жаль Гада, ах, бедный Гад»! 56

    Одна лишь страница отделяет мрачную песнь Брюсова от Вячеславова призыва к Солнцу:

    О Солнце! вожатый ангел Божий

    Куда нас влечешь ты, на нас непохожий,
    Пути не видящий пред собой впереди?

    («Северные Цветы», 1904)

    Лидия Димитриевна особенно любила эти стихи с их задыхающимся ритмом. «Я хотела бы, чтобы мне их читали, когда я буду умирать», говорила она.

    35. «Огненная смерть» (Flammentod) и «Умри и стань» (Stirb und werde) — слова Гёте из стихотворения «Selige Sehnsucht». (Блаженная тоска). В. И. часто повторял эти таинственные стихи своего любимого поэта.

    36. Перевод В. И.

    37. 59 Редактором «Нового Пути» был Д. С. Мережковский. В 1905 г. редактором журнала стал Николай А. Бердяев, который его переименовал. Ежемесячник продолжал выходить под заглавием — «Вопросы Жизни».

    38. «Эллинская религия страдающего бога», стр. — 6; 92; 214. (Цитируется по корректурному экземпляру из архива Ивановых).

    40. Эрсб, стр. 209-228.

    41. Из всех стихотворений «Прозрачности» только семь были написаны не летом 1904 г. Они будут указаны в примечаниях к этой книге лирики.

    42. «О Дионисе и культуре» (Спорады) в «По Звездам», 357 и 358.

    43. «И сладко мне крушенье в этом море». В. И. перевел стихотворение Леопарди и, под заглавием «Бесконечное» поместил его в «Прозрачность» (стр. 743). 65 ср. Эрсб, стр. 63; 99; 110-113.

    45. Эрсб, стр. 20.

    46. ПЗ, стр. 18.

    48. «Римский Дневник 1944 г.» Стихотворение написано 3 января. См. «Свет Вечерний». Оксфорд 1962. Стр. 114.

    49. Андрей Белый. «Воспоминания о Блоке». В журнале «Эпопея» № I, Апрель 1922 г. Москва-Берлин. Изд. «Геликон». Стр. 256.

    «Русская Идея» 1909г. он дословно повторяет, ранее сказанное («По Звездам», стр. 311 и 312). В 1930 г., просматривая текст для перевода на немецкий яз., он уточняет: «... едва ли кто знал в нашем обществе об этих исканиях старинных чернокнижников кроме двух поэтов... «Die Russische Idee». Tübingen. Mohr (Paul Siebeck). 1930.

    51. Зинаида Гиппиус рассказывает в своих очерках «Живые Лица» (Прага. «Пламя» 1925 г. I, стр. 90), что Брюсов написал эти, столь для него характерные стихи, в поисках, на перегонки с нею, рифмы к слову истина, «одиноким».

    Неколебимой истине
    Не верю я давно.
    И все моря, все пристани
    Люблю, люблю равно.

    Свободная ладья,
    И Господа, и Дьявола
    Равно прославлю я.

    52. Андрей Белый. «Воспоминания о Блоке» — «Эпопея» I.

    1 2 3 4 5 6 7 8 9

    Раздел сайта: