• Приглашаем посетить наш сайт
    Горький (gorkiy-lit.ru)
  • Дешарт О.: Вступительня статья к 1 тому собрания сочинений В. Иванова.
    Страница 2

    Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

    * * *

    «Встреча с Лидией, — свидетельствует В. И. в своей краткой автобиографии,— была подобна весенней дионисийской грозе, после которой все во мне обновилось, расцвело, зазеленело». 18 Встреча эта не только научила «исступлению из граней эмпирического я», сознанию безликой и безвольной стихийности, ужасу и восторгу потери себя, она дала еще направление и цель бурным дионисийским порывам, создала центр

    Любовь вызвала в В. И. живое чувство реальности своего объекта, а именно чувства реальности ему тогда и не хватало; она вернула ему непоколебимую веру в трансцендентное бытие. Подлинная любовь полагает любимое существо ценностью первичной по отношению к любящему, который ощущает себя явлением как бы производным. «Ты» предваряет «я». Transcende te ipsum требовал блаженный Августин. Это «исступление», «выхождение из себя» субъекта есть такое его состояние, при котором возможным становится воспринимать чужое я не как объект, а как субъект. «Это — не периферическое распространение границ индивидуального сознания, но некое передвижение в самих определяющих центрах его обычной координации.» При условии полноты утверждения чужого бытия всею волею и всем разумением, полноты, как бы исчерпывающей все содержание моего собственного бытия, чужое бытие перестает быть для меня чужим «ты», становится для меня другим обозначением моего субъекта. «Ты еси» не значит: «ты познаешься мною как сущий», а значит: «твоим бытием я познаю себя сущим». «Его проникновение в чужое я, его переживание чужого я, как самобытного, беспредельного и полновластного мира, содержало в себе постулат Бога как реальности реальнейшей всех этих абсолютно реальных сущностей, из коих каждой он говорил всею волею и всем разуменьем — ты еси.» 19 Слова эти, сказанные Вячеславом Ивановым о Достоевском, относятся и к нему самому. Посвящение в «высшую реальность» Достоевский получил на эшафоте, В. И. в опыте большой любви. Непосредственный опыт примата «ты» приводит к узрению начала объединяющего, содержащего все я и все ты — к узрению Бога как Вседержителя.

    Я, затворник немоты
    «ты»
    Научился — поцелуем.
    В поцелуе — дверь двух воль,
    Рай и боль:
    «Ты» родилось, — у порога

    И помчал
    Эхом «ты» к престолу Бога.

    (Человек)

    Чувство, ощущение, признание личности живой, безусловной, первозданной предохранило В. И. от опасности пантеистического истолкования дионисийства: ведь пантеизм допускает лишь мнимое возрождение; новый внутренний опыт естественно вел к христианству, которое и есть тончайшее и глубочайшее явление «прежде всех век» неповторимой Личности и ее победы над смертью.

    «Властителем моих дум все полнее и могущественнее становился Ницше. Это ницшеанство помогло мне — жестоко и ответственно, но по совести правильно — решить представший мне в 1895 г. выбор между глубокою и нежною привязанностью, в которую обратилось мое влюбленное чувство к жене, и новою, всецело захватившею меня любовью, которой суждено было с тех пор, в течение всей моей жизни, только расти и духовно углубляться, но которая в те первые дни казалась как мне самому, так и той, которую я полюбил, лишь преступною, темною, демоническою страстью... Друг через друга нашли мы — каждый себя и более, чем только себя: я бы сказал, мы обрели Бога». 20

    Итак: дерзкий проповедник воли к могуществу побудил Вячеслава к безвольной самоотдаче в любви; пресловутый враг христианства привел его к осуществлению Августинова завета — transcende te ipsum; Ницше толкнул его на путь к Христу. — ENANTIODROMIA — (бег в противоположное) сказал бы Гераклит. Поистине о хитрости веры можно говорить с неменьшим основанием, чем Гегель говорил о «хитрости разума». Вера порою ведет души хитрыми путями.

    * * *

    В конце лета того же 1895 г. В. И. представил Берлинскому Университету свою диссертацию о государственных откупах в Риме (De societatibus vectigalium), которую Моммзен щедро расхвалил, хотя теория В. И. противоречила его теории о societas publicanorum. Профессора уговаривали В. И. остаться в Германии, суля ему блестящую университетскую карьеру. Но он отнюдь не собирался начинать «университетскую карьеру» вне России. А главное: «Не тем в то время сердце полно было». 21 В. И. покидает римскую историю и обращается к своей «суженой и избраннице сердца» — античной филологии. Все же Риму для эллинства В. И. не вполне изменил: он провел почти весь 1899 г. в Англии, где в лондонском Reading-Room при Британском Музее усердно собирал материалы для исследованья религиозно-исторических корней римской веры во вселенскую миссию Рима.

    Не одни внутренние, но и внешние причины лишали В. И. возможности спокойно работать при Берлинском или Московском Университете: его разрыв с Дарьей Михайловной, душевно трудный, практически разрешился легко и быстро несколькими нудными формальностями. Но муж Лидии отказал ей в разводе, и юридическое расторжение брака, в действительности давно не существовавшего, потребовало многих лет и сложнейших процедур. В ожидании возможности венчаться Вячеслав и Лидия должны были скрываться и прятать детей Лидии, которых отец их угрожал и пытался похитить. Началась пора скитаний. Странствовали они по Италии, Франции, Англии, Швейцарии; заезжали и на родину для свидания с родными, но на родину приезжали врозь и без детей. От матери В. И. разрыв его с первою женою старательно скрывали, но она обо всем догадывалась и грустила. На необходимость убеганий, укрываний В. И. и Л. Д. могли бы досадовать, еслиб они не были, вопреки всему неприятному, светло, беспечно счастливы.

    * * *

    «Во мне впервые раскрылся и осознал себя, вольно и уверенно позт», пишет В. И. после встречи с Лидией. Стихи Вячеслав писал с детства. И уже в отрочестве «познал одновременно и гордость литературного успеха и обиду критических инсинуаций» 22. По девятому году Вячеслав посещал частную школу, «устроенную не без притязаний на изысканность семьею известного экономиста М. И. Туган-Барановского»; там Вячеслав, братья Туганы и их двоюродный брат «соревновались в писании романов»; туда принес Вячеслав стихотворение свое «Взятие Иерихона».

    Вот, расстилаясь, лежит горы склон,
    Виден на нем гордый град Иерихон

    «Законоучитель прочел его всем детям... глупенькая учительница заявила, что видела где-то нечто подобное». 23

    «Ты — поэт» — Вячеслав услышал еще в гимназии. Когда он перешел в шестой класс, там оказался ученик, оставленный на второй год, юноша высокий, стройный брюнет, державшийся в стороне ото всех, рассеянный, плохо учившийся, но исполненный напряженной духовной жизни, почти ясновидящий. Однажды, как раз во время своего увлечения и омрачения атеизмом, Вячеслав на парте своей нашел записку: «Я Вас угадал. Вас никто не знает. Вы — поэт». 24 С той поры они сблизились, и Владимир Калабин — таково было имя юноши — без устали нараспев читал своему другу Иванову произведения Пушкина и Лермонтова, а также и свои стихи, нежные и певучие. От него Вячеслав впервые услышал серьезную, плодотворную критику, ибо его первый поклонник беспощадно указывал ему на «жесткие» строки в его поэмах. Калабин из гимназии ушел, ее не кончив, но с другом своим отношений не прервал; он был свидетелем на свадьбе Вячеслава; после его отъезда заграницу они уже больше не встречались. Калабин затерялся в жизни. В 1882 г. Вячеслав ему писал:

    Движутся хоры пленительных грез;
    Нет своей радости, нет своих слез.
    Радости чуждой, чуждой печали

    Взорам доверчивым въяве предстали
    Воображенья волшебные дали,
    Сердце манящие сны.

    (Кормчие Звезды)

    класса, Федором Александровичем (впоследствии председателем второй Государственной Думы). «Головины, — рассказывает В. И., — похитили мои рукописи, и во мне был разоблачен не только поэт, но поэт-символист, хотя слово «символизм», в смысле литературного направления, никто из нас не знал. А именно один молодой человек из нашей компании (дело было лунною ночью, мы лежали на стогу сена), разбирая мои стихи, сделал открытие, что я изображаю природу не так, как другие, и не так, как ему лично нравится, но влагаю в изображение какой-то особый, тайный смысл». 25 В период своей брачной жизни с Дарьей Михайловной В. И. не переставал писать стихи. Но...

    В. И. — лирический поэт. А лирический поэт сам себе задан как миф. Лирика, даже самая интимная, (если и поскольку она — подлинная лирика) всегда есть точное описание объективной, высшей реальности, но описание в аспекте особого, своеобразного опыта и неповторимого личного переживания. Лирический поэт будто-бы капризно и своевольно утверждает единственность каждого своего чувства и поступка, и в то же время явленной тайной своей поэзии он «в едином и через единственное открывает всеобщее и вселенское». Запечатлевая свою личность обращением ее в миф, он тем самым и постигает и знаменует истинное, высшее бытие.

    Своеобразности и интенсивности переживания не хватало Вячеславу до встречи с Лидией. Были лишь «предчувствия и предвестия». Его внутренний голос ему самому был едва внятен и вовсе не проникал вовне. «Персона», 26 которую он внешне сам из себя сделал, на долгие годы непроницаемой маской сокрыла его лицо и душу не только от окружающих, но и от него самого. Когда маска спала, ему стало казаться, что прежняя жизнь его была не жизнь вовсе. Спустя много лет он пишет другу:


    В ночь лунную, в пещерах Колизея.
    И долго жил той жизнию, — живой
    Впервые...

    (Нежная Тайна)

    же она от мужа практических, серьезных достижений: звания профессора и университетской карьеры. Ради этого она готова была идти и на материальные жертвы, чтобы освободить В. И. от отнимающих много времени и сил работ для заработка и таким образом приблизить срок возвращения на родину, где мужу ее обещали кафедру. Все это, несомненно, было весьма благородно, благоразумно и справедливо, но для поэта отнюдь не вдохновительно.

    Лидию при первых свиданиях в Риме и во Флоренции юношеские стихи Вячеслава вовсе не пленяли. Они ей по большей части даже и не нравились. Но в своем новом знакомом она ясно видела исключительный диапазон личности и зарытый в недрах духа клад творческих возможностей и даров; в его глубине она слышала глухие раскаты «святых гроз» и тихий плач младенца. Этого младенца она принялась вызывать к жизни. О таких вызовах поэт потом сказал:

    Люблю тебя, любовью требуя;
    И верой требую, любя.
    Клялся и поручился небу я

    (Cor Ardens)

    Ему, об нем самом, настоящем, «нерожденном», она все старалась рассказать, не находила подходящих выражений, волновалась, зная, что говорит не так как надо, и не то. А в нем от ее беспомощных слов все, что до тех пор под спудом спало, — пробуждалось, оживало, расцветало, загоралось; он ясно слышал, понимал то, что она не умела сказать.

    «А знаешь, спрашивал он, кто первый открыл в нашей глубине того младенца, крик которого ты слышишь в моей душе? Тот тайновидец недр человеческого духа одобрил бы тебя вполне.» И Вячеслав рассказывал ей и читал «Федона», где Платон говорит о плачущем внутри нас, испуганном младенце, к которому следует направить повивальную бабку — философию. «Маэвтикой» владел Сократ по отношению к дремлющим в нас понятиям разума; но не одними ясными понятиями жив дух: иррациональная часть нашей души есть подлинный родник духовной жизни. Младенцу — опасному безумию в нас — надо помочь родиться, чтобы потом воспитывать его, очаровывать идеями. Тогда, и только тогда мы сможем не разрушительно, а «право безумствовать» (ὀρθώς μανῆναι), т. е. мыслить и творить.

    А в другой раз Вячеслав сказал: «Вот и Ницше тоже знает о Платоновом «младенце»; когда он говорит: «Из верблюда культуры родился лев, а ото льва родился младенец», он думает о нем. Это несомненно одно из лучших изречений Ницше, но здесь он спорит сам с собою.» Вячеслав улыбнулся: «Впрочем, лучшие изречения всех больших мыслителей имеют ту особенность, что они обыкновенно противоречат собственным теориям их авторов».

    «По Звездам» В. И. посвящает «раскрывшей во мне мое нерожденное слово». В душе В. И. «гаданья двоих по тем же звездам» воскресили детские воспоминания об его новогоднем гаданье с матерью по Псалтирю... «Дар песен вещие листы тебе пророчат», — радовалась тогда Александра Димитриевна. — «Ты поэт!» — требовала от него Лидия, и поэт в нем «впервые раскрылся и осознал себя вольно и уверенно».

    Между тем Дарья Михайловна, с которой В. И. не прекращал дружеской переписки, без его ведома принесла его стихи на суд к Владимиру Соловьеву; Соловьев нашел в них «главное» (как он говорил) — «безусловную самобытность». В. И. был обрадован телеграммой, извещавшей об его сочувствии, и предложением отдать с согласия автора стихи в журналы. В печати появились несколько сонетов, «Тризна Диониса», «Первая пифийская ода Пиндара», переведенная размером подлинника.27

    Со времени той телеграммы, всякий раз, как он приезжал в Россию, В. И. имел важные для него свидания с тем, кого он считал величайшим философом своей родины, глубоким, проникновенным критиком, значительным поэтом. «Он был покровителем моей музы и исповедником моего сердца».

    В первую свою встречу с Владимиром Соловьевым В. И. из дерзкой честности заявил известному ученому, что ни с одной мыслию его он не согласен. Соловьев ласково улыбнулся, встал, молча обнял и поцеловал своего гостя. И, глядя на него своими сивиллинскими глазами, сказал: «На ницшеанстве Вы не остановитесь». Однажды, во время задушевной беседы с ним В. И. (то был самый разгар его счастья с Лидией) воскликнул: «Знаете, Владимир Сергеевич, несмотря на все, что со мною было и есть, я Вам завидую: девственность, как Ваша, — это выше всего». Соловьев (как это всегда бывало, когда разговор заходил о чем-нибудь, его лично касавшемся, особенно, когда его хвалили) ужасно смутился, застыдился, покраснел, стал отмахиваться и быстро забормотал: «Нет, нет, что Вы, что Вы, у меня это не то, не так хорошо, как Вам кажется...»

    Мелькали города и страны. Хотя необходимость прятать детей и опасность быть застигнутыми врасплох и придавала отношениям Вячеслава и Лидии романтическую прелесть тайны, сладость запретного плода, задор авантюры, но все-же постоянная напряженность, настороженность, страх потерять детей утомляли, раздражали, и они с нетерпением ждали развода. Наконец, в начале 1899 г. пришла телеграмма от брата Л. Д. из Петербурга, возвещавшая благополучное завершение процесса. Радостное известие застало их в Аренцано, очаровательном приморском городке близ «амфитеатра порфирного», как звал В. И. Геную. Свадьбу справили в маленькой греческой церкви Ливорно, куда В. И. и Л. Д. поехали одни, вдвоем и где по греческому обычаю им, вместо русских брачных венцов, надели на головы обручи из виноградных лоз, обмотанных белоснежной шерстью ягненка. Эта особенность обряда, о которой они ранее не знали, их взволновала и обрадовала своей для них знаменательностью: именно в то время В. И. начинал приходить к убеждению, что не только еврейская, но и эллинская религия (эллинская религия бога страдающего, жертвенного, растерзанного) является предтечей христианства, — «ветхим заветом язычников». А виноградная лоза и белое руно пришли из культа Диониса.

    В. И. настаивал, чтобы Л. Д. дала своим сыновьям хорошее, особенно полезное после скитальческих лет, английское воспитание. И, следуя его совету, они со всеми детьми пароходом двинулись через Неаполь, где задержались на лето, в Англию.

    В Лондоне Вячеслав и Лидия пережили первое общее горе. В светлый воскресный день у них родилась девочка — Еленушка. Л. Д. была в упоении, видела в ней что-то особенное, печать духовности на лобике. Через два месяца Еленушка, вопреки усилиям лучших врачей, как-то непонятно умерла. Лидия была в отчаяньи. Через несколько дней недалеко от дома, в котором жили Ивановы, был найден подкидыш мужского попа. В. И. и Л. Д. решили, что ребенок послан им в утешение и приступили к хлопотам по его усыновлению. Но английские власти поблагодарили их за доброе намеренье и отказали: английский гражданин не может быть отдан иностранцам.

    Одновременно переболев воспалением легких, они, по совету врачей, должны были провести несколько месяцев на берегу моря. Выбрали Северный Корнуоль, — суровый и таинственный. Во время отлива они заходили в пещеры среди скал, едва освободившиеся от воды, и там

    ... на отмели зыбучей

    прислушивались к далекому «словно гул колоколов» голосу океана, думали, писали. И (известно ведь: «счастливые часов не наблюдают») они не замечали как вдруг начинался прилив

    Гряда идет, а ей чрез плечи,
    Нетерпеливы и седы,
    Растут вспененные ряды.

    Пьяный плющ и терен дикий,
    И под чащей — скал отвес.
    Стремь — и океан великий
    До безбрежности небес...

    * * *

    В середине лета 1900 г. В. И. и Л. Д. посетили Владимира Соловьева в С. Петербурге и, в исполнение его невысказанной воли, прямо от него отправились в Киев, паломниками в Печерскую Лавру.

    «Труднейшее постижение для русской интеллигенции есть ясное уразумение идеи Церкви» сказал В. И. через десять с половиною лет после того посещения в речи своей на торжественном заседании Религиозно-Философского Общества, посвященном памяти Владимира Соловьева. 28 Трудность эту В. И. знал по собственному опыту: при его стихийной религиозности, связь его с Церковью, — вернее, история его отношений с нею — была сложна и порою противоречива.

    В пору своего юношеского безбожия он естественно отошел от Церкви, но, наперекор общественному мнению кругов, к которым он тогда примкнул, он к Церкви никогда не относился враждебно, никогда не соглашался признать ее вредным и опасным орудием правительственной реакции и вопреки своим тогдашним «убеждениям» продолжал любить ее быт —


    И православную кутью...

    Лидия Димитриевна, у которой потеря веры принимала зачастую болезненные формы, доходила до одержания, дико взбунтовалась против Церкви, и бунт этот глубокий и долгий продолжался и в пору ее начавшегося душевного выздоравливанья после первой встречи с В. И. в Риме. Вскоре после той встречи Лидия вернулась в Россию; с дороги она 15 июля (ст. ст.) послала В. И. письмо 29: «... Когда я встретила Вас, я достигла уже апогея своего отчаянья, и вдруг эта прогулка в Колизей. Вы, быть может, уже забыли о ней, но для меня она останется навек лучшим воспоминанием моей жизни. Сначала Вы говорили о своей вере, и я почувствовала, что у Вас есть «слово», которое может спасти меня, затем Вы говорили о сцене, о широкой, сильной жизни, и мне казалось, что Вы говорите моими словами, то, что давно хотела и мечтала сказать я. Ваша вера скорее поэтическая, неопределенная мечта. И пусть она останется таковою... Вдруг мне стало страшно, чтобы Вы когда-нибудь не перешли ту грань, за которою царит узкая доктрина, грубо материальная концепция Божества и ненавистное мне учение о награждении добродетели и наказании порока. Моя душа просит веры и все существо мое трепещет, когда я решаюсь открыто высказать другому и выслушать его верованье, но никогда не подам я руку патентованным «христианам», никогда не помирюсь с пошлою и неблагородною церковью».

    В Москве, накануне своего бракосочетания с Дарьей Михайловной, Вячеславу пришлось исповедоваться и причаститься. Эти оказания благочестия представлялись ему тогда, в период его вольнодумства, досадными формальностями. Он покорно и нехотя исполнил все, что от него требовали. Впрочем, все, относящееся к венчанию с Д. М. он исполнял покорно и нехотя.

    глубоко религиозной Александры Димитриевны он на следующее утро заказал обедню и панихиду в православной церкви Парижа. В ту пору он уже вернулся не только к вере, но и к вере в личного Бога, но от церкви он был еще весьма далек.

    В то весеннее утро он стоял перед алтарем, к которому привела его умершая мать и слушал чудесный по красоте литургический язык, неизменно его волновавший своим художественным совершенством.

    Слушал и глядел памятью вдаль: исчезли все долгие, его с матерью по его вине разделявшие годы, исчезли тягостные (при его наездах в Москву) свидания без внутренней встречи, когда ему противовольно приходилось ей лгать, скрывая от нее самое важное событие своей жизни. И он увидел, почувствовал ее такой, какой она была для него в младенчестве и отрочестве: страстно любимой, единственной. Его охватил ужас, тот самый, который нападал на него, отрока, в школе от безумной, больно ударявшей по сердцу мысли: «что-то страшное случилось, матери нет больше, ее никогда не будет»... Он через силу дожидался конца уроков и опрометью бросался домой. И вдруг: «если я выберу вот эту, длинную дорогу, то она жива». И он устремлялся волнуясь, торопясь, подолгу ненужно обегая какие-то улицы и переулки. И вот, наконец, она перед ним на пороге дома — долгожданная, неожиданная, вышедшая к нему, запоздавшему, на встречу... «Господи, какая красивая!» Сердце его срывалось так, что он задыхался; ему казалось, что он умирает — от счастья.

    Церковь была для него связана с образом матери и неизменно присутствовала в душе его и в период его религиозного бунта тем тихим светом лампады, что озарял в детстве его и матери общую спаленьку, той трепещущей мглой, которая в кремлевских соборах очаровывала их и пугала, тем «медноязычным гулом» пасхальных колоколов, который им обоим говорил о Боге жертвенном, мертвом и воскресшем и от которого одинаково дышали и горели их сердца. Он стоял без нее в «Божьем доме» на чужбине. Чувствовал ее живое присутствие полнее, глубже чем раньше.

    * * *

    Раннею осенью 1899 г. В. И. был обрадован приглашением Владимира Соловьева посетить его «пустыньку» — редкая привилегия духовно ближайших друзей философа. Владимир Сергеевич долго, обстоятельно объяснял как добраться до «пустыньки», отдаленного от Москвы места его одиноких медитаций. А Вячеслав Иванович внимательно слушал и усваивал. Но в назначенный день он, хоть и старался все точно исполнить, но взял не тот поезд, слез не на той станции, пошел не по тем дорогам, которые ему были указаны. Проискал пустыньку много часов безуспешно; наконец, к ночи прибрел на какой-то вокзал, взял первый попавшийся поезд и вернулся в город. А Соловьев терпеливо прождал его целый день напрасно. Назначенное свидание не состоялось.

    «Ницше неправ. Учение о Сверхчеловеке он основывает на предпосылке о «смерти старого Бога» («Der alte Gott ist tot») и о богоприемстве человеческого «я». То, что с босяцским самодовольством выговаривал Штирнер, исходя из тожественных посылок, Ницше колеблется изречь: мы встречаем в текстах его точки там, где связь мысли подсказывает — «я — бог». Но Ницше гипостазирует сверхчеловеческое как в некоторое что, придает фикции своей произвольно определенные черты и, впадая в тон и стиль мессианства, возвещает пришествие Сверхчеловека. Ницше идет еще дальше и снижает экстатическое и вдохновенное видение до признания некоего идеального подбора, долженствующего увенчать человеческую расу последним завершительным звеном биологической эволюции... Биологический подбор, биологический императив — Дарвин. Вот чей голос звучит в конце концов из-под таинственной маски «дионисийского Заратустры Ницше»...

    И чудилось В. И., что слышит он раскатистое «Ха, Ха, Ха, Ха!» — громкий, неудержимый, стихийный смех Владимира Соловьева. «Да, Соловьев прав: проблема сверхчеловечества есть проблема грядущего богочеловечества. Критерием истинного сверхчеловечества является для него победа над смертью. Индивидуальный страх смерти есть малодушие и безумие, но непримиримость с фактом смерти отцов и любимых современников, и грядущих в мир потомков наших есть благородный и нравственно обязательный стимул всего нашего жизненного деланья. «Смерть зови на смертный бой» — вот призыв к высшему из подвигов. Знамя, на котором было начертано «Сим победиши», и оно одно, обеспечивает победу в неравном бою. С вопросом о победе человека над смертью сопряжен, как другая сторона единой тайны, вопрос о смысле любви. Быть может, после Платона, один лишь Соловьев говорил столь глубоко и живительно о любви и поле, увенчивая первую и восстановляя человеческое достоинство и богочеловеческое назначение второго, славя «розы, возносящиеся над черною глыбой», и благословляя их «корни, вонзающиеся в темное лоно». И для любви — о, для нее прежде всего — последняя задача и таинственный, величавый подвиг есть преодоление смерти.»

    «Церковь есть таинство вселенской любви и свободного единения во Христе». Церковное сознание столь живо и полнодейственно в Соловьеве, что определяет и содержание его философии, и характер его диалектики. Оно служит для него и принципом гносеологическим. Гносеологии он еще не написал: обещает. А открытие важное. Человек в тварном сознании естественно признает зависимость познавания своего от некой данности; он сам себе кажется живым зеркалом. Так называемая «беспредпосылочная» философия упирается неизбежно в тупик солипсизма или софизмов Горгия. Все, что человек познает, являясь зеркальным отражением, не соответствует отражаемому: правое превращается в левое, левое в правое, части переместились. Как восстановить правоту отражения? Через вторичное отражение в зеркало. Этим другим зеркалом — speculum speculi —, исправляющим первое, является для человека, как познающего, другой человек. Истина оправдывается только будучи созерцаема в другом. «Ты еси» — акт любви обеспечивает познание. Связь «ты» и «я» образуется силою вселенского Логоса. Где двое или трое во имя Христово, там среди них Сам Христос. Невидимый союз душ составляет образующееся богочеловеческое тело. Церковное сознание — гносеологическая предпосылка. Это ли хочет сказать Соловьев? Он, такой ясный, четкий — об этом говорит сивиллински, бормоча. Знает, наверное, больше. Спрошу».

    «пустыньку». А на следующий день и Соловьев, и он уехали из Москвы, не успев повидаться. Но, обращаясь мыслию к Соловьеву под «перезвон и переклик» колосьев, елей и берез, В. И. ощущал как что-то прорастает, зреет, расцветает в его душе. То, что жило в нем темно и кровно, становилось новым постижением, облекалось словом. Он по новому понял, чего хотел его учитель и совопросник, говоря, что надо «оправдать веру наших отцов, возведя ее на новую ступень разумного сознания». И чудилось Вячеславу, что Соловьев перед ним «с его углубленным взором, впалыми щеками и преждевременно седеющими прядями пышных кудрей, нависших над высоким, ясным лбом», ласково на него смотрит и его одобряет... Несостоявшееся свидание состоялось. 30

    Лидия, наученная своим внутренним опытом и беседами с Вячеславом, давно перестала считать Церковь вредной и пошлой организацией, но она была далека от пониманья, что «Церковь не имеет тела, иначе как в таинстве».

    И вот: не прошло и года после вячеславова «солилоквия» в поисках пустыньки, как Вячеслав и Лидия очутились в Киево-Печерской Лавре, приведенные туда Соловьевым, волею его, без его ведома. Из Киева, после причастия (первого подлинного после детских лет) они послали ему в Петербург телеграмму; не знали они, что в то время он умирал у Трубецких, в их имении. Узком; и никогда не узнали, дошла ли до него их весть.

    В то памятное посещение Соловьева, незадолго до его неожиданной, безвременной смерти В. И. сообщил «покровителю своей Музы», что у него готов к печати сборник стихов и спросил правильно ли он собирается поступить, выступая впервые не в группе, а особняком — один.

    — «Очень хорошо, очень хорошо», решительно сказал Соловьев, «они-то, новаторы, Вас с радостью приняли бы. Но так лучше. Печатайте скорее. А я статью напишу. Вас не поймут, надо объяснить».

    Тогда спросил В. И.: «Владимир Сергеевич, я думаю назвать эту книгу лирики — «Кормчие Звезды». Как Вы относитесь к такому заглавию, одобряете его?»

    «Номоканон», — последовал немедленный ответ, — скажут, что автор филолог, но это ничего. Очень хорошо, очень хорошо».

    Номоканон, византийское собрание непреложных соборных постановлений, было в славянском переводе названо «Кормчей Книгою». Соловьев сразу понял: «Кормчие Звезды», неподвижные светила; это — непреложные истины, вечные идеи, по которым человеческий дух направляет свой путь.

    * * *

    И опять замелькали Париж, Женева, Рим, Лондон, Каир, Александрия. Но путешествия эти были уже не вынужденными скитаньями, а вольными вылетами из постоянного жилья, из виллы Java, которую Ивановы наняли в местечке Chatelaine близь Женевы. Вдохновительная жизнь веселых странников, которую В. И. и Л. Д. вели без детей, была возможна благодаря появлению в их семье доброго, домашнего гения.

    — Мария Замятнина, женщина незаурядная. Самостоятельно мыслящая, энергичная, с высшим образованием (что тогда для девушки из аристократической среды было редкостью, считалось неблаговидным, даже неприличным), Марья Михайловна обладала врожденным организаторским талантом. Не даром была она внучкой того Замятнина, который при Александре 11-м проводил судебную реформу. Незаметно, среди светской болтовни и разговоров на «умные» темы, она быстро и ловко устраивала не только студенческие издания профессорских диспенсов; она организовала «Общество помощи учащейся молодежи», находила и оплачивала квартиры, зорко следила за ею основанной бесплатной столовой — все это в тогдашней России, при ужасающей бедности студентов, было делом сложным и важным. Замятнина, о том не стараясь и не думая, всюду занимала руководящее положение: ее начальники (видные общественные деятели и профессора) оказывались ее покорными помощниками. Лейбницианка, оптимистка, крепкая и бодрая Марья Михайловна отказывалась заниматься проблемами своей совести. «Вы бы, Маруся, о грехах своих подумали»—шутя дразнил ее В. И. — «Какие это такие у меня грехи?» Совести своей она не чувствовала, как мы не ощущаем наших здоровых, нормально работающих органов. Она вся, до конца отдавалась делу, которое делала, и ей совершенно некогда было думать о себе.

    Когда, еще в пору их скитальчества, Лидия и Вячеслав тайком в Петербурге свиделись с Замятниной, Марья М. была обрадована, увидев подругу свою до неузнаваемости духовно расцветшей, творчески вдохновенной, и она была потрясена, восхищена явлением блестящего, чарующего, многообещающего молодого ученого и поэта. Со свойственной ей страстностью и прямолинейностью она сразу решила, что совершенно недопустимо топить этих «олимпийцев» в мелочных семейных заботах, решила взять на себя всю прозу жизни, а их освободить.

    Из России тогда В. И. и Л. Д. уехали вместе с Замятниной, и она сопровождала их всюду, куда они ездили со всей семьей, а в их отсутствие вела весь дом и воспитывала детей. Помощь ее была существенна еще и потому, что семья увеличилась: в один из приездов в Париж Лидия родила девочку, которую, по настоянию Вячеслава, назвали Лидией.

    Пасху 1902 г. В. И. и Л. Д. проводили в Иерусалиме у гроба Господня. На возвратном пути, в Афинах В. И. схватил тяжелейшую форму тифа и врачами был приговорен к смерти. Он знал, что умирает и радовался, что оставляет по себе «Кормчие Звезды», которые тогда печатались в России.

    * * *

    «Кормчие Звезды» 31 — это песни, из которых только немногие сплетаются между собою реальным единством времени, действия и места; все прочие оторваны друг от друга событиями и годами. Большую и лучшую часть книги составляют стихи, написанные после встречи с Лидией, но в нее входят произведения и ранне-римской, и парижской, и даже берлинской поры. И все-же «Кормчие Звезды» — единое о себе признание в обоих смыслах этого слова: как покаяние-исповедь в нарушениях и грехах и как провозглашение-исповеданье обретаемой и обретенной веры. Вся книга есть правдивая и точная запись того, как томимый духовным голодом человек «ходит по мукам» в туманном пределе бездорожья. «Но лишь бы не утолился этот голод недостойною пищею и не утомилось постоянство ищущих и стучащихся. Будет искание — будет и обретение».

    И посох ваш к чистительной купели
    В терпении несите на восток:

    Но не всегда горят они видимо: чаще притягивают нас незримыми для простого глаза, таинственными магнитными лучами. И мы тянемся к ним навстречу, покорные «стихийно-творческому началу жизни» в нас, вере, про которую так безусловно и неподражаемо сказал ап. Павел, что она есть «вещей обличение невидимых» (Поел, к Евр., 11,1); «ее движения, ее тяготения безошибочны, как инстинкт».

    Святые вейте дуновения
    Гори невставшая звезда.
    Пасомы целями незримыми,

    И как под солнцами незримыми,
    Навстречу им цветем из тьмы.

    Мы погибнем только если они нам изменят, но они неизменны, пока мы им верны.

    И был я подобен

    На палубе шаткой
    ...............................
    Проснулся — глядит
    Гость корабельный:

    И дышит над ним
    Живая бездна...
    Глухая бездна
    Ропщет под ним...

    Глядит — не дышит
    Верного брега сын,
    Потерян в безднах...
    А с ним плывут,

    Кормчие звезды!

    В «Кормчих Звездах» мало психологии, душевности в обычном смысле этого слова. Не проникнуть в сферу духа, именно ту, которую книга отображает, значит ничего в ней не понять. Она не психична, она пневматична. В этом ее трудность, а не в языке, который вовсе не «мудрен» как сетовали многие, но лишь мудр, т. е. гибок, адэкватен своему предмету, как то, впрочем, и подобает всякому хорошему языку, особенно поэтическому:

    Впивая вселенских гармоний

    он играет, и плещется, и вьется по изгибам, по обличьям внешневнутренних вещей высшей реальности. Их трудно выразить, за словесным выражением их трудно следовать. Но доверия к слову В. И. никогда не терял. Тут он всегда и всецело с Пушкиным, который сказал: «Душа стесняется лирическим волненьем, трепещет и звучит и ищет как во сне излиться, наконец, свободным проявленьем». Вздох Фета о том как «душе без слов» сказаться было б сладко, вздох, который сочувственно повторяет Блок, жалоба Тютчева: «Мысль изреченная есть ложь» — все это Вячеславу Иванову органически чуждо. Он знает, конечно, по опыту:

    Сердце, чувств таинственный ревнитель,
    Уст пленных страж стыдливый

    но он слышит призыв:

    »

    и он покорствует:

    Зане дух пел во мне; и что глаголом
    Не изъяснить, глаголали уста.

    Так в «Кормчих Звездах». А через двадцать лет В. И. настаивает в письме к другу, усомнившемуся в возможности «сердцу высказать себя»: «Есть внутреннему опыту словесное знаменование, и он ищет его и без него тоскует, ибо от избытка сердца глаголют уста. Ничем лучшим не могут одарять друг друга люди, чем уверяющим исповеданием своих хотя бы только предчувствий или начатков высшего духовнейшего сознания». 32

    «Кормчие Звезды» и которое посвящено Вл. Соловьеву, поэт поведал о начале своего «духовнейшего сознания»: он рассказывает как явилась ему, путнику, Красота сном, представшим въяве, и сообщала: «Я служу с улыбкой Адрастее» и обещала:

    «Путник, зреть отныне будешь мной,
    Кто мой лик узрел,
    Тот навек прозрел —
    Дольний мир навек пред ним иной».

    «чтить Адрастею» означало «блюсти уста», «благоглагольствовать», т. е. глаголать лишь от избытка сердца, пребывая верным некому священному обету:

    «Я ношу кольцо,
    И мое лицо —
    Кроткий луч таинственного Да».

    Есть поэты от Да Нет. В поэзии В. И. Да есть основной звук и первый двигатель. Не даром само имя его — Вячеслав — значит славословие. Поэту, как Адаму в Раю, поручается наименовать «всякую душу живую»: «И ликам реющим их имя нареки»; и он, если он поэт воистину, то «полн смятенья, полн отваги», «объятый звучной бурей» делает это так, что старые слова, оставаясь верными своей сущности, звучат новыми откровениями. В. И. не боится наименовывать; напротив, он спрашивает себя при виде каждой былинки, не забыл ли он воспеть и ее, воздал ли он Богу славу и за это творенье. Любовь к «мысли изреченной» в нем никогда не оскудевала. Он пишет в «Нежной Тайне» от 1912 г.

    Дан устам твоим зари румяный цвет,
    Чтоб уста твои родили слово — свет.

    Только золотом и медом говори.

    В «Римском Дневнике 1944 г.» он пишет 27 января:

    И небылица былью станет,
    Коли певец ее помянет,

    (Свет Вечерний)

    А за несколько дней до этой записи — 8-ого января:

    За каждый лучик и дыханье
    Хвалу я Богу воздаю

    Безусловная вера в силу слова придает собственному языку поэта словотворную силу. Известный филолог, знаток и тонкий исследователь литературных стилей, Фаддей Зелинский пишет о Вяч. Иванове: «Что сталось с русским языком, застывшим, казалось, в богатстве своих слов и форм, что сталось с ним в руках этого кудесника! Мы опять возвращены к изначальности, к периоду творческой молодости языка. В горниле дионисиазма плавятся острые грани и отверделые поверхности слов, язык вновь становится гибким и способным к новым образованиям и слияниям. В то же время воскресает и то, что казалось полузабытым и даже совсем забытым. Малейшая извилина мысли, тончайшая тень представления ищет своего, именно ей нужного выражения и гнет, растягивает, спаивает до тех пор, пока не найдет того, что ей нужно. Если бы было принято составлять для наших поэтов, как для древних, «специальные словари», вряд ли кто-либо оказался бы по запасу своих слов богаче нашего поэта. И при таком переизбытке вечное алкание — то и дело тонкость ощущения, музыка стиха, игра аллитерации потребует новых образований, — и поэт берет свой молот и кует, кует до тех пор, пока из элементов существующего не выкует того нового, которое ему нужно.

    «Но при всей своей смелости В. Иванов всегда строго национален; его переизбыток состоит либо из древних церковнославянских или русско-народных слов или из им же образованных с помощью русских же элементов. Отсюда строгое единство, строгая цельность его поэтического стиля». 33

    Лира имеет силу зиждительную в руках Аполлона и его служителей с чистыми сердцами. Под звуки лиры Амфиона слагались стены Фив и под торжественный мелос изобретателя семиструнной кифары смирялся междоусобный в Лакедемонии бой. И В. И. воспевает Терпандра, о котором читал в византийских книгах пересказ из утерянной истории Диодора:

    Он поет — и в чинном ходе

    Руки в братском хороводе
    Вои воям подают.

    И припевы соглашает
    С вражьим станом вражий стан,

    Очистительный пэан.

    Но устрояющее мир и миротворческое начало Аполлона потому плодотворно, что сопряжено с трагическим началом Диониса. Чтоб укрощать, надо иметь что укрощать. Великолепные аполлинийские сны только потому и зиждительны, что под ними «хаос шевелится»; идет на приступ, хочет все разрушить, все смести дикая стихия. Там, в ней, с ней Дионис. Дионису в «Кормчих Звездах» посвящен целый цикл стихов; но нет там Диониса как бога античных философем и теологем. В. И. пытается схватить и запечатлеть его как внутренний опыт экстаза, как вечную, в глубинах человеческого духа тайно действующую, все предопределяющую, преизбыточную, ясному дневному сознанию недоступную силу. «Дионисийское начало, антиномическое по своей природе, может быть многообразно описываемо и формально определяемо, но вполне раскрывается оно только в переживании».34

    В. И. держится в стороне от большой дороги известных мифов. Ведь немое переживание он ищет словесно обнаружить. Об знаменитых мифах так много громко говорили, — как же ими говорить о немоте? Разными интерпретациями они превращены в проблемы или штампы; невозможно ими сигнализировать то внутреннее, интимное, что поэт узнал в себе как встречу с Дионисом. Поэтому В. И. берет ради точности того, что хочет выразить, а не из эрудитного кокетства, мало известные намеки позднейших мистиков. Так он находит у Гимерия замечание, что Диониса «виноградник был угрюм, и мрачен виноград, и как бы плакало гроздие». И В. И. рассказывает как обходит Дионис свой первоизбранный виноградник и говорит двум виноградарям, двум женщинам в темных одеждах:

    «Вы берите, Скорбь и Мука, ваш, виноградари, острый нож:
    Вы пожните, Скорбь и Мука, мой первоизбранный виноград!
    Кровь сберите гроздий рдяных, слезы кистей моих золотых —
    Жертву нег в точило скорби, пурпур страданий в точило нег;
    Напоите влагой рьяной алых восторгов мой алый Граль!»

    — пафос Диониса: антиномическое двуединство. Другой существенной чертой дионисийского переживанья является способность и восторг ощущать биение мирового сердца, не искаженного содроганиями сердца одиночного. В «Кормчих Звездах» опыт вакхического богоприятия и боговмещения раскрывается именно как приобщение к единству вселенскому. В. И. заметил у Прокла Неоплатоника указание: «Гиппа, душа вселенская, колыбель возложив на голову и змеями увенчав колыбель-кошницу, принимает Диониса».

    Я колыбель, Гиппа — Душа дыханий,
    Я колыбель богу несу.
    Ты в колыбель бог, низойди, рожденный!
    И на главе моей почий!


    Я ли снесу, я ли вмещу
    Бремя твое, твой золотой избыток?...
    Но низойди! Эвой! Эвой!

    И хор миротворит:

    — Душа дыханий,
    И на тебе, легкий, почил!
    Стебель застыл, светлый цветок лелея...
    Тих пред тобой прозрачный мир.

    Вольный зефир с нежным цветком играет...


    Ты ли несешь? Он ли несет?... Вместила ль
    Бога душа? Душа ли — бог?...

    Заклинательным дифирамбом призывает В. И. бога Дифирамба — Диониса.

    Встань, бог Дифирамб, дохни

    Воскресни, Земли Восторг,
    В отпавшем сердце!

    Верные античным метрам четыре строфы и четыре антистрофы этого дифирамба отнюдь не были стилистической забавой большого мастера писать в манере эллинских дионисийских песнопений: встреча с Дионисом была для В. И. переживанием подлинным, большим, из тех, что «отмечают собою остальную жизнь как неизгладимое и решительное событие». Художник знает: приблизительными словами здесь ничего не передашь; с предельной точностью о духовном гореньи говорят лишь классические строгие формы. К ним и прибегает В. И.

    Пережив Диониса как Начало новой жизни, В. И. считал духовно полезным и возможным возрождение бога Экстаза на унылой земле, среди скептических, пресыщенных людей рубежа XIX и XX веков. Если воплотится вновь Дионис в сердце человеческом, дрогнут «глухие чары навождения душного — колдовской полон душ потусклых», «в пафосе боговмещения полярности живых сил разрешатся в освободительных грозах», «бог, взыгравший во чреве раздельного небытия, своим ростом в нем разбивает его грани».


    Граней томимые,
    Полною грудию
    Бога вдохнете вы —
    Им гореть!

    В алтаре многокрылом творения
    Он — крыло!

    Но В. И. знает и другое: «Святыни древний порог узрев», поэт благоговейно входит в Пестумский храм

    Святей молитва в храмах оставленных,

    Из-за пустыни травянистой
    В гордом безлюдьи твоих святилищ.

    Старая вечная истина не навязывается и не спорит; блажен, кто слышит ее звук и в сердце своем слышит ее отзвук. Если вместит, воплотит в себе современный человек Диониса, то «ярче, глубже, изобильнее, проникновеннее глянет в душу жизнь». Если воплотит, а если нет?... И сомнение находит на В. И.

    Дул ветер; осыпались розы;

    Обнажены роптали лозы:
    «Почил великий Дионис!»

    И с тризны мертвенно-вакхальной
    Мы шли туманны и грустны;

    Возврат языческой весны.

    Не тот настал час мира:

    Тихо спят кумиров наших храмы
    Древних грез в пурпуровых морях;

    На забытых алтарях.

    Душу память смутная тревожит,
    В смутном сне надеется она;
    И забыть богов своих не может, —

    Незабвенно, невозвратимо... Для греков Дионис был богом, для нас он — жизненно и творчески плодотворный способ, лишь способ вызывать состояния восторга и исступления.

    И приходят воспоминания нежные, детские: ночная комната, крылатые светы и тени лампады, важный лик Невесты Неневестной и, среди терзающих душу страхов и тоски смертной, ощущение блаженной укрытости — покой, присутствие Рая. Воспоминания эти —точно залог от небес, радость Надежды, которую древний эллин не знал.

    «без конца в длину». В «Кормчих Звездах» целый отдел посвящен «Райской Матери». Есть народное сказанье: «Они строят церковь из камня невидимого». В. И. пишет «Стих о Святой Горе»:

    ...........................................
    Стоит гора до поднебесья.
    Уж и к той ли горе дороги неезжены,
    И тропы к горе неторены.

    Труждаются святые угодники,
    Подвизаются верные подвижники,
    Строят церковь соборную, богомольную;
    И строючи ту церковь нагорную,

    Что сами творят, не видят, не ведуют,
    Незримое зиждут благолепие.
    Как приходит на гору Царица Небесная,
    Ей возропщутся угодники все, восплачутся:
    «Гой еси, Матерь Пречистая!
    Мы почто труждаемся-подвизаемся
    Зодчеством красным художеством
    В терпении и в уповании,
    А что творим — не видим, не ведаем,

    Ты яви миру церковь невиданную,
    Ты яви миру церковь заповеданную!»
    Им возговорит Царица Небесная:
    — «Уж вы Богу присные угодники,

    Вы труждайтеся, подвизайтеся,
    В терпении верном, во уповании!
    А времен Божиих не пытайте,
    Ни сроков оных не искушайте,
    — не выведывайте.
    Как сама Я, той годиной пресветлою,
    Как сама Я, мати, во храм сойду:
    Просветится гора поднебесная,
    И явится на ней церковь созданная,

    И Руси великой во освящение,
    И всему миру Божьему во осияние».
    Тут ей Божий угодники поклонилися:
    «Слава Тебе, Матерь Пречистая!
    »

    Богородица ходит по Земле, и с Нею, вокруг Нее, в Ней первобытный Рай. Он для всех открыт; блажен, кто его видит и волит. «Бог создал мир, чтобы создать Божию Матерь», говорил В. И., «через Нее Земля дала свое свободное согласие на великое приятие и страдание». Пещера Вифлеема и вершина Голгофы — Земля участвует в мистерии богочеловеческого искупления; человек, сын ее и наследник, может ее спасти, может и загубить. «Тварь с надеждою ожидает откровение сынов Божиих», знает ап. Павел (Рим. 8,19).

    Когда В. И. «язвим раскаяньем и сердцем сокрушен», припал к земле на кладбище Верано, он почувствовал ее живой, любящей матерью: «она ждала, она прощала», он впервые проник в ее мистерию и по новому ощутил жизнь ее и жизнь свою. Этот непосредственный опыт помог ему понять, изнутри понять все, что у Достоевского говорят о земле Соня, Хромоножка и Алеша. На стене Киевского Собора, в то памятное посещение его во время смерти Вл. Соловьева, В. И. вдруг заметил изображение Земли в виде Голгофы, горы остроконечной, и это видение его пронзило. Он и раньше много раз видел это обычное иконное начертание, но: вещи и большие и палые говорят с нашей душой лишь тогда, когда она готова их услышать.

    Матерь зовет в сени дремучей дуба:
    Вещий зашепчет древний дуб —

    «Руки мои руки Его прияли:
    В древе Его объяла я
    Язвы Его руки мои язвили.
    Лоно рождений стало гроб.

    «И не Земля, — дети, вам мать — Голгофа

    С оного дня, как Немезидой неба
    Распят по мне великий Пан...»

    Братья! тогда лоно Земли лобзайте,
    Плачьте над ней: «О, мать, живи!...»
    — «Бог твой воскрес!» благовестить дерзайте:
    «Бог твой живет — и ты живи!...

    Приникновение к Матери-Земле было проникновением в ее внутреннюю жизнь, в тайну ее устремления ко Христу и соединения с Ним — Логосом, а значит (ведь последнее устремление являет сущность устремляющегося), проникновением в Разум Истины ее. Опыт этот был очистителей: «Мой умер грех с моей гордыней»; но снятие граней между собой и ею, и в ней между собой и другими ее сынами, собой и чужими, вскрывало бездны в душе и грозило стать болезненно невыносимым для поэта, если подле него, с ним не было его Диотимы, которая все обращала в улыбку и радость; она его наставляла не словами, а непосредственно своим присутствием, всем существом своим, чувством, которым сама горела и которое в нем зажгла; учила, что быть значит быть вместе — любить.

    Еще в свои студенческие годы В. И. искал внутреннего единения с людьми. В «Кормчих Звездах» есть поэма берлинской поры; в ней звучит какая-то немолодая печальная покорность. Поздним вечером В. И. возвращается домой после интереснейших семинарских занятий, идет через роскошный парк Тиргартена

    Иду в вечерней мгле под сводами древес,
    Звезда, как перл слезы, на бледный лик небес
    Явилась и дрожит... Иду, как верный воин, —

    Ученик, обласканный Моммзеном, молодой супруг, любимый милой женой и в нее влюбленный — чего-же боле? И однако:

    Светило братское, во мне зажгло ты вновь
    Неутолимую, напрасную любовь.

    Люди как осенние листья несутся, сменяясь без конца


    И вновь гонимы в даль забывчивой разлуки...

    Сосредоточив жар, объемлющий весь мир,
    Мы любим в Женщине его живой кумир:
    Но в грани существа безвыходно стесненный,

    Поэма кончается словами:

    Дано нам умереть, как нам любить дано;
    Гонясь за призраком — и близким и далеким, —
    Дано нам быть в любви и в смерти одиноким.

    «В любви — одиноким? Вот так любовь!» И научила... На страницах тех-же «Кормчих Звезд», в строжайшей форме сонета В. И. рассказывает о преображающем действии соединившей их страсти, о том что значит воистину быть «в плоть едину».

    Мы — два грозой зажженные ствола,
    Два пламени полуночного бора;
    Мы — два в ночи летящих метеора,
    Одной судьбы двужалая стрела!

    — два коня, чьи держит удила
    Одна рука, — одна язвит их шпора;
    Два ока мы единственного взора,
    Мечты одной два трепетных крыла.

    Мы — двух теней скорбящая чета

    Где древняя почиет Красота.

    Единых тайн двугласные уста,
    Себе самим мы — Сфинкс единый оба.
    Мы — две руки единого креста.

    18. АП, стр. 93.

    19. «Достоевский и роман-трагедия». — «Русская Мысль», апрель 1914 г. Вошло в БМ, стр. 36.

    20. АП, стр. 93.

    21. Известный стих Пушкина.

    23. АП, стр. 85.

    24. АП, стр. 85-86.

    25. АП, стр. 89.

    26. «Персона» — здесь в смысле показной наигранной личности, а не в античном смысле — личины, маски, (ср. К. Юнг. «Психологические типы». Цюрих. Изд. «Мусагет» MCMXXIX).

    «Тризна Диониса» в «Космополисе», 1898 г. «Дни Недели» и сонеты «На Миг», «Воспоминание», «Полет» и «Сны» — в «Вестнике Европы» за годы 1898 и 1899. Все эти стихи вошли потом в «Кормчие Звезды». Исключением является «Первая Пифийская ода Пиндара», переведенная размером подлинника. Она вышла отдельным изданием. СПб. 1899. (Извл. из Журнала Мин. Народного Просвещения за 1899 г.). Переиздана ода не была.

    28. Доклад, написанный 14 декабря 1910 г. и прочитанный на торжественном заседании московского Религиозно-Философского Общество, посвященном памяти Владимира Соловьева, 10 февраля 1911 г., был опубликован в сборнике «Путь» (С6орник первый. Москва 1911, стр. 32 сл.) под заглавием — «О значении Вл. Соловьева в судьбах нашего религиозного сознания». Статья эта вошла в БМ, стр. 96 — 115 под заглавием — «Религиозное дело Вл. Соловьева».

    29. Письмо Л. Д. З.. — хранится в римском архиве Ивановых. См. прим. к стр. 21.

    30. Сообщение о «пустыньке» воспроизводит рассказ самого В. И. Запись его рассказа была сделана еще при жизни В. И. и ему показана автором «Введения». В. И. признал записи этой верность. В своей речи о Соловьеве на заседании религиозно-философского Общества он систематизировал и сформулировал то «солилоквие» в пустыньке.

    31. КЗ, см. стр. 515.

    «Переписка из двух Углов». Петербург 1921. Изд. «Алконост», стр. 12.

    «Вячеслав Иванов». — «Русская Литература XX век» под редакцией Венгерова. Москва. Изд. «Мир». Кн. VIII. Стр. 109.

    34. «Ницше и Дионис», стр. 719.

    Страница: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

    Раздел сайта: